Изменить стиль страницы

Джимбо умер.

Кими и Горо сидели обнявшись и плакали.

Старк вскочил на коня. Он слышал доносящийся из-за монастырских стен детский плач. Слышал, но ничего не ощущал.

Ему не стало лучше.

Ему не стало хуже.

Все было так же, как и прежде. То есть, никак.

Он ударил коня пятками в бока, и тот стронулся с места.

Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною…

ЧАСТЬ V

Новый год. (Первое новолуние после зимнего солнцестояния, шестнадцатый год правления императора Комэй)

ГЛАВА 16

«Тихий журавль»

Когда князь Якуо лежал на смертном ложе, к нему явился отец Виерра. Отец Виерра спросил князя, о чем он сожалеет больше всего.

Князь Якуо улыбнулся.

Отец Виерра был настойчив — всякий христианский священник настойчив в подобных вопросах. Он спросил, о чем князь сожалеет больше: о чем-то сделанном или о чем-то несделанном.

Князь Якуо ответил на это, что сожаление — эликсир для поэтов. Он же всю жизнь был суровым, лишенным утонченности воином, и таким уж и умрет.

Отец Виерра, видя, что князь Якуо улыбается, спросил: уж не сожалеет ли он, что стал воином, а не поэтом?

Князь Якуо по-прежнему улыбался, но ничего не ответил.

Пока отец Виерра задавал вопросы, князь Якуо вступил на Чистую землю.

«Судзумэ-но-кумо». (1615)

Подумать только, целый год прошел! — сказала Эмилия. — Даже не верится.

Больше года, — поправил ее Гэндзи. — Вы прибыли на ваш Новый год, то есть, тремя неделями раньше.

Ой, а ведь и правда, — согласилась Эмилия, улыбнувшись собственной забывчивости. — Как-то я и не обратила на это внимания.

Неудивительно, — заметила Хэйко. — Вы ведь отдали столько сил и внимания рождественскому представлению для детей.

Если б Зефания мог это видеть, он бы порадовался, — сказал Старк. — Столько многообещающих юных христиан…

Они сидели в большой комнате, выходящей во внутренний дворик «Тихого журавля». Дворец был восстановлен со скурпулезной точностью; казалось, будто каждое дерево, каждый куст, каждый камень в саду выглядит точно так же, как и прежде. Изменился лишь северный угол — там теперь высилась островерхая крыша, увенчанная небольшим белым крестом. Архитекторы Гэндзи блестяще справились со своей задачей. Они выполнили все пожелания Эмилии, и одновременно с этим не стали выставлять церковь на обозрение любопытствующих. Во дворце крест был виден почти отовсюду — и совершенно не был виден из-за его пределов. Этому помогло умелое расположение стен и деревьев с особенно густыми кронами.

Церковь не использовалась ни для богослужений, ни для проповедей в обычном смысле этого слова. Из Эмилии был неважный проповедник. Слишком уж застенчивой она была — а проповедник, несущий единственно истинную веру, должен быть уверен в себе. Эмилия же за последний год повидала слишком много милосердия, сострадания, самоотверженности, верности и прочих христианских добродетелей со стороны неверующих, чтобы и дальше верить, что чья-то исключительность и вправду соответствовала Божьему замыслу. «Пути Господни неисповедимы, — сказала себе Эмилия и мысленно добавила: — Аминь».

Так что вместо того, чтобы проповедовать, Эмилия устроила воскресную школу для детей. Их родители, зачастую исповедовавшие и буддизм, и синтоизм, явно не имели ничего против наставлений еще одной религии. Как один человек может исповедовать три религии одновременно, Эмилия не понимала; на ее взгляд, это было еще одной неизъяснимой загадкой Японии.

Всяческие истории и притчи, которые Эмилия рассказывала, а Хэйко переводила, очень нравились маленьким слушателям, и их постепенно становилось все больше. Постепенно кое-кто из матерей тоже стал задерживаться и слушать. Мужчины, правда, пока не приходили. Гэндзи предлагал помочь, но Эмилия ему не разрешила. Если он придет в воскресную школу, то его вассалы, руководствуясь долгом, последуют примеру князя. А за ними потянутся их жены, наложницы и дети — тоже из долга перед Гэндзи, а не из стремления побольше узнать о Боге.

Все самураи, которых знала Эмилия, были последователями секты дзен, религии без молитв, — да и вообще без каких-либо догм, насколько она могла судить, — серьезные, суровые и немногословные. А может, это даже и не было религией? Когда Эмилия обратилась за разъяснениями к Гэндзи, тот просто рассмеялся.

«Здесь особенно и нечего объяснять. Я просто играю в это. Я слишком ленив, чтобы заниматься этим всерьез».

«А чем заниматься-то?»

Гэндзи, как заправский акробат, уселся в позу лотоса и закрыл глаза.

«И что же вы делаете? Мне кажется, будто ничего».

«Я позволяю уйти», — сказал Гэндзи.

«Позволяете уйти? Чему?»

«Сперва — напряжению тела. Потом — мыслям. А потом — всему остальному».

«И что же в конце? Результат-то какой?»

«Сразу видно, что вы — человек Запада, — сказал Гэндзи. — Вы всегда думаете о результате. В конце — середина. Ты сидишь. Ты позволяешь уйти».

«А когда все ушло, что дальше?»

«Ты позволяешь уйти ощущению, что все ушло».

«Ничего не понимаю».

Гэндзи улыбнулся и выпрямил ноги. «Старый Дзенгэн сказал бы, что это хорошее начало. Из меня пример неважный. Я, в лучшем случае, избавляюсь от напряжения тела, да и то далеко не всегда. Когда преподобный настоятель Токукэн спустится с гор, он все вам объяснит, куда лучше, чем я. Он был лучшим учеником старого Дзенгэна. Хотя на него лучше особенно не рассчитывать. Вдруг он достигнет такой ясности, что уже не сможет говорить?»

«Вы иногда говорите такие глупости… — заметила Эмилия. — Чем больше ясность, тем точнее объяснение, и тем проще слушателю его понять. Для этого Господь и наделил нас даром речи».

«Дзенгэн однажды сказал мне: «Величайшая ясность в глубоком молчании». На самом деле, именно из-за этих слов Токукэн и ушел в горы. Услышал их и на следующий день ушел».

«А когда это случилось?»

«Не то пять, не то шесть лет назад. Может, семь».

Эмилия улыбнулась собственным мыслям. Наверное, она никогда не поймет японцев, даже если проживет в Японии всю оставшуюся жизнь. Девушка подняла голову и увидела, что Гэндзи улыбается ей. А может, понимать вовсе и не обязательно. Возможно, любить — гораздо важнее.

Доброе утро, господин, — произнес с порога Хидё и поклонился. За ним, поклонившись, вошла Ханако, прижимая к груди новорожденного младенца.

Ну как, вы уже придумали ему имя? — поинтересовался Гэндзи.

Да, господин. Мы решили назвать его Ивао.

Хорошее имя, — кивнул Гэндзи. — «Твердый как камень». Возможно, таким он и вырастет — в точности как его отец.

Смущенный похвалой Хидё поклонился.

Его отец, увы, туп как камень. Я надеюсь, что сын окажется умнее.

Можно мне его подержать? — спросила Хэйко.

Пожалуйста, — отозвалась Ханако.

Она двигалась с такой легкостью и изяществом, что отсутствие левой руки вовсе не бросалось в глаза. Наблюдатель скорее сказал бы, что в каждом ее движении чувствуется необыкновенная мягкость. Подумав, Хэйко решила, что Ханако стала теперь еще женственнее. Вслух же она произнесла:

Какой красивый мальчик. Наверняка он разобьет множество сердец, когда придет его время.

О, нет! — возразила Ханако. — Я этого не допущу. Он влюбится лишь однажды, и будет верен в любви. Он не разобьет ни единого сердца.

Хидё, позови нашего летописца, — распорядился Гэндзи. — Похоже, твоему сыну суждено стать неповторимым во всех отношениях.

Вы конечно, можете надо мной смеяться, — сказала Ханако и сама первая рассмеялась, — но, по-моему чистое сердце стоит всех прочих достоинств.

Ты так говоришь, потому что тебе повезло, — заметила Хэйко. — Ты завоевала именно такое сердце.

Я вовсе не таков, — сказал Хидё. — Мои склонности и привычки толкают меня к лени, неискренности и разгульному образу жизни. Если я и веду себя лучше, то лишь потому, что не имею более свободы поступать хуже.