Что касается Клер Бейз, ей я также пересказал (ей-то полностью) мой разговор с Райлендсом, но ее, казалось, заинтересовало, главным образом и единственно, огорчение Тоби Райлендса, вызванное длительным отсутствием Кромер-Блейка, и мне стоило огромного труда отговорить ее от намерения немедленно вмешаться в ситуацию и убедить, что ей лучше промолчать, а не передавать беглому ученику жалобы учителя. Сын Эрик еще пребывал в добром здравии у себя в Бристоле, а потому Клер Бейз еще полна была обычного для нее, при открытости ее натуры, интереса ко всему на свете и упорного стремления удержать при себе свое время. Однако, когда я начал подробно пересказывать воспоминания Райлендса о прошлом и остановился на мелодраматическом эпизоде самоубийства в присутствии свидетеля, выражение лица Клер Бейз изменилось (недовольно поморщилась), и она выказала явное нетерпение, словно ей не хотелось не только говорить об этом, но даже слушать. Хотя самой большой неожиданностью было то, что и на Клер Бейз тоже, казалось, не произвело особого впечатления и не вызвало у нее особого удивления саморазоблачение Райлендса, почти невольное. Казалось, она всего лишь раздосадована. «Как знать, – сказала она, теми же словами, что и Кромер-Блейк утром того же самого дня, – может, это и правда», Мы были у меня дома, на верхнем этаже, то есть у меня в постели, когда постель эта была еще местом только для меня и для нее. Но мы были в одежде, как случалось столько раз из-за плохого отопления и оттого, что мы спешили, разговаривали торопливо, ей скоро уже надо было собраться и пойти домой пешком – под пухлой и вертлявой луной, подставив лицо ветру, – а лицо ее еще полыхало румянцем, слишком явно и для нашей безопасности, и на мой вкус. Мы разговаривали торопливо, потому что таким образом у нас создавалось впечатление, что время замедляет ход, что нам удастся больше вместить в тот скудный его отрезок, которым мы обычно располагали: вместить больше чем любовные излияния, – их нам давно уже было мало, вернее, они давно уже не были чем-то единственным, что нам хотелось знать друг о друге. Так вот, она сказала: «Как знать, возможно, это и правда» – и попыталась сменить тему. Но я гнул свое: «А кто может что-то знать? Мне хотелось бы услышать по дробности, но расспрашивать Тоби не отважусь». «Да какое тебе дело, – сказала она, – может, был влюблен в женщину, а та заболела и так мучилась, что покончила с собой, такое бывает и в жизни, не только в кино». «Тоби Райлендс гетеросексуален, верно?» – спросил я. «Ах, да не знаю, думаю, да, – сказала она, – для меня все мужчины – такие, если сами не скажут в открытую, что нет, как Кромер-Блейк. Почему бы Райлендсу не быть таким, как все? Потому что не был женат? Так я от него никогда ничего об этом не слышала». «Я тоже, разумеется, – ответил я и прибавил: – Но если история эта правдивая, разве, по-твоему, она не чудовищна и не стоит того, чтобы узнать ее в подробностях, каковы бы они ни были?» Вот тут-то Клер Бейз и стала выказывать признаки нетерпения и наморщилась, и мне показалось, что она раздосадована, – закурила сигарету раздраженно и впопыхах, так что искра упала ей на чулок – вечно чулки на виду, когда она была у меня в постели, юбка задралась или сброшена, видны стройные и крепкие ноги без туфель, – почувствовав боль от ожога, чертыхнулась, соскочила с постели, потерла обожженное место поверх чулка, в три шага оказалась у окна, машинально поглядела в окно – может, смотрела на флюгер церкви Святого Алоизия, в какую сторону ветер, – затем в пять шагов оказалась у стенки напротив, уперлась в нее ладонью, зазвенев браслетами, щелкнула пальцем по сигарете, но пепла не стряхнула – не успел образоваться, а то упал бы на ковровую дорожку – и сказала: «Да, конечно, мне она кажется чудовищной, потому и не хочу ее знать и говорить об этом, и вообще не хочу воображать, какие ужасы могли произойти с Тоби в какой-то чужой стране тридцать лет назад. Кому какое дело, что произошло так далеко и столько лет назад?» «Сорок, – сказал я, – у меня было такое ощущение, что он рассказывал о чем-то, что произошло сорок лет назад. И он не говорил, что это произошло в чужой стране, хотя вполне возможно, что так оно и было». «И тридцать лет назад тоже много всякого произошло, – сказала Клер Бейз и затянулась и выпустила первую струйку дыма, поскольку до этого держала зажженную сигарету в руке, жестикулировала, зажав ее в пальцах, но не закуривая. – И двадцать лет назад, и десять, и вчера, и здесь, и в стольких разных странах всегда происходит множество чудовищных вещей – не вижу, с какой стати надо снова и снова о них говорить, с какой стати надо разузнавать подробности, если нам так повезло, Что мы их не знаем, не присутствовали при всем этом и все это нас не касается. Хватит с нас того, что мы видели собственными глазами, тебе не кажется?» И она стала собирать свои папки и сумки, надела жакет, собралась уйти, хотя оксфордские колокола, только что отзвонившие, возвестили, что в нашем распоряжении есть еще четверть часа, а будильник на кочном столике еще не просигналил. На этот раз не стала затягивать прощание (не стала жалеть о том, что этот отрезок времени кончается), хотя начинались пасхальные каникулы и нам предстояло не видеться до самого Троицына триместра, до начала занятий. Тогда-то она и забыла серьги, которые я храню до сих пор.

Но в том разговоре с литературным авторитетом возник и третий персонаж – также мимоходом, – который привлек мой интерес и внимание и по поводу которого, в отличие от двух первых, имелась возможность выяснить больше подробностей, хоть и не до конца. В персонаже этом я усмотрел некоего анти-Райлендса, более того, некоего анти-Госуорта, полную противоположность тому персонажу, в который я боялся когда-нибудь превратиться; и эта противоположность тоже испугала меня, потому что в новом персонаже я усмотрел олицетворение временного пользователя, доведенное до совершенства: человека, которому не суждено было обрести ни малейшей радости от собственной жизни, не суждено было оставить хоть какой-то след, человека, от которого никогда не будет зависеть ни что-то, ни кто-то (ни чья-то судьба): от которого не будет зависеть никто, кроме него самого, но без продолжения, без тени, и ничто, кроме его занятий. Вернее, кроме его повседневной рутины и его жизни, протекавшей лишь у него в воображении (как у пишущей братии). Я увидел мертвую душу города Оксфорда, воскресить которую не сможет и сам Уилл – на мгновение, приветствовав ее обладателя взмахом руки из своей кабинки. И хотя я не собирался оставаться в Оксфорде, хотя так и не стал одной из его истинных душ, мне пришло в голову, что судьба этого анти-Райлендса, этого анти-Госуорта, возможно, окажется еще хуже, чем судьба самих Райлендса или Госуорта, поскольку никогда у него не будет ни адресата, ни хранителя его тайн (единственной тайны, подлинной – тайны живого мертвеца; не тайны мертвеца).

Я не думал об этом персонаже ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду, последовавшие за воскресеньем, ознаменованным моим визитом к Райлендсу (вторник был днем, когда я избрал адресатами Кромер-Блейка и Клер Бейз, получив лишь слабый отклик); но в четверг, а это был предпоследний день перед пасхальными каникулами, я совершил короткий набег на книжную лавку Блэкуэлла между двумя занятиями, разделенными «окном» длительностью в час, но, в отличие от большинства других моих походов, я не поднялся сразу же на третий этаж порыться и поохотиться в огромном отделе букинистических и подержанных книг, а добрался только до второго, посмотреть, что нового в отделе иностранной (континентальной) книги, где мирно сосуществовали переводы и подлинники на разных языках. И там я разглядел издали у стеллажей русской литературы Алека Дьюэра по прозвищу Потрошитель. Он просматривал – а скорее читал, слишком уж медленно переворачивал страницы – толстый том, на обложке я сразу разглядел портрет Пушкина, написанный художником Кипренским и очень часто воспроизводящийся. В первый момент я не придал этому обстоятельству никакого значения, поскольку Дьюэр специализировался на испанской и португальской литературе девятнадцатого века (был преувеличенным почитателем Соррильи[52] и Кастело Бранко[53] и вечно уговаривал меня – с безмерным пылом – прочесть длинную поэму моего соотечественника, озаглавленную не то «El Reloj», не то «Los Relojes»,[54] точно не помню, потому что так и не последовал его совету); и я предположил, что на чтение Пушкина его подвигли какие-нибудь измышления или волхвования из области сравнительно-сопоставительного литературоведения. Он меня не заметил, настолько был поглощен чтением «Онегина» либо «Каменного гостя», скорее «Каменного гостя», подумал я, собирается сопоставить с «Дон Хуаном» Соррильи); мне не хотелось подходить к нему и здороваться, поскольку мы были не в Тейлоровском центре и в этот час я был свободен от занятий. Но когда я направился к стеллажам с итальянской литературой, то, проходя мимо него, а он стоял спиной ко мне и меня не заметил, я на несколько секунд увидел текст, который он держал перед глазами: текст был напечатан кириллицей. Я отошел чуть подальше и тут уж стал наблюдать за ним по-настоящему. Он довольно долго читал этот том на русском языке, переворачивая страницы через соответствующие интервалы, и более того: когда через несколько минут я, поддавшись любопытству, тихонько приблизился настолько, что чуть не коснулся его спины, он так и не вынырнул из бездны, куда погрузился, завороженный, вслед за одним из вольнодумцев,[55] – я увидел, что читал он даже не издание с русским текстом, подготовленное в Англии, обычное, с постраничными примечаниями и введением на английском, тогда объяснялась бы длительность его изысканий, – нет, это было подлинное и явно советское издание, какими изобиловал отдел континентальной литературы у Блэкуэлла, и я расслышал – это было тихое бормотание, уловимое только на очень близком расстоянии и когда не скрежетала касса по соседству, – как Мясник декламирует текст сквозь зубы: его огромный рот растянулся в застывшую блаженную улыбку, и он скандировал, трепетно и ритмично (завороженно, одним словом) совершенные ямбические строфы. Можно было не сомневаться: Инквизитор не только читает по-русски, он упивается языком.

вернуться

52

Соррилья, Хосе (1817–1893) – известный испанский поэт и драматург, автор знаменитой пьесы «Дон Хуан Тенорио» (1844), до сих пор не сходящей с испанских сцен.

вернуться

53

Кастело Бранко, Камило (Каштелу Бранку, Камилу, 1825–1890) – известный португальский поэт и прозаик.

вернуться

54

Имеется в виду поэма Хосе Соррильи «El Relö» – «Часы» (андалузская форма испанского слова reloj; los relojes – форма множественного числа).

вернуться

55

Имеется в виду Онегин или Дон Гуан.