Три персонажа шли, останавливаясь то перед античной статуей, то перед портретом работы Рейнолдса, то перед китайской керамикой, то перед витриной с римскими монетами. Ничего не пропускали. Я то подходил поближе, то отходил подальше – в зависимости от размера зала, а также в зависимости от того, насколько был способен изображать глубокую заинтересованность созерцанием того экспоната, перед коим замирал, всегда на почтительном расстоянии от них; и по этой причине – а также потому, что разговаривали они очень тихо – как всегда разговаривают в музеях Англии и никогда в музеях Испании, – мне было не расслышать ни слова. Поскольку я неизменно шел позади, скрупулезно повторяя их маршрут, то видел их сзади, когда мы шли, или почти в профиль – скорее, в одну четверть, – когда останавливались. Увидеть их толком мне не удавалось; думаю, я и сам предпочитал такой вариант – уж лучше, чем сталкиваться снова с тремя одинаковыми физиономиями. Мальчика Эрика Клер Бейз вела за руку, а ее отец со своей тростью следовал чуть позади, – у меня создалось впечатление, что Клер Бейз не очень-то расположена поджидать его, подстраивать свой шаг и сыновний под медлительную и затрудненную поступь господина Ньютона, дипломата (словно посещение музея было задумано как поход вдвоем с сыном, а дед, возможно, напросившийся сопровождать их, хоть его и не позвали, был всего лишь приложением, непрошеным гостем: брел, отставая, как брели няни в те времена, когда дети жили при матерях и когда еще существовали няни). Дед не принимал существенного участия в разговоре, Клер Бейз говорила куда больше, причем обращалась к ребенку, и время от времени до меня долетали обрывки ее слов.

Перед Драгоценностью Альфреда (перегородчатая эмаль одиннадцатого века, гордость Музея Ашмола) я расслышал, как она читает вслух (как любой отец, как любая мать) надпись на древнеанглийском, вычеканенную среди узоров золотой рамки предполагаемого портрета Альфреда Великого: «Взгляни, Эрик, здесь говорится: „Aelfred mec heht gewyrcan", что значит: „Альфред приказал, чтобы меня сделали". Видишь? Это сама драгоценность говорит; драгоценность обладает даром речи и говорит одно и то же вот уже одиннадцать веков и всегда будет говорить». И мальчик Эрик ничего не ответил.

Позже, на верхнем этаже, перед наброском Рембрандта, возможно незаконченным, на котором жена художника, Саския, изображена спящей на кровати (но не в постели: такое впечатление, что она в платье или в халате, а сверху прикрыта одеялом, как лежат выздоравливающие), я услышал, как Клер Бейз говорит сыну: «Вот и тебе пришлось так лежать последние недели, верно? Но у тебя был телевизор», и она погладила его по затылку, снова звякнув браслетами. А затем, все еще глядя на Саскию и, по-видимому, не зная, что та умерла, не дожив до нынешнего возраста ее самой, так и не дожив до старости (возможно, приняв болезнь за старость), Клер Бейз прибавила: «Вот такой я буду, когда состарюсь». И мальчик Эрик ничего не ответил, может быть, мне не удалось расслышать его ответа (мальчик Эрик производил впечатление воспитанного и тихого ребенка, если и говорил, то негромко).

А позже, когда все трое остановились перед статуей из Кантона (позолоченное дерево, копия девятнадцатого века), изображающей Марко Поло в образе тучного китайца со светлыми глазами, в невообразимой черной шляпе с узкими полями и низкой тульей, в черных же башмаках и с черными же усами (свисающими вниз), я услышал, что Клер Бейз говорит: «Посмотри, Эрик, это Марко Поло. Он был итальянский путешественник тринадцатого века и добрался до Китая, а тогда добраться куда-нибудь было очень трудно, но вернуться еще труднее; и потому он пробыл в Китае столько времени, что лицо у него сделалось совсем китайское, видишь? Но был он итальянцем, из Венеции. Смотри, глаза у него голубые. У настоящих китайцев голубых глаз никогда не бывает». И мальчик Эрик по-прежнему молчал, либо его было не расслышать, да и Клер Бейз я еле слышал: по-видимому, она рассердилась на меня за неповиновение и за то, что иду за ними следом, а потому старалась максимально понизить голос, заставляя и ребенка отвечать так же; казалось, она не хочет – в соответствии с недавним своим решением – допускать меня в свою семью, точнее – в круг отцовский и сыновний, в круг тех, кто связан кровным родством, – ведь мужа-то ее я знал, в каких-то случаях, как я уже рассказывал, мы даже обедали и ужинали втроем в обществе Кромер-Блейка. Она не хотела моего присутствия, и я подумал: «Если до меня долетают какие-то ее слова, то лишь по ее воле, и фразы, которые мне слышны, не случайные, и Клер Бейз намеренно повышает голос, чтобы я хоть что-то понял (в тех случаях, когда она повышает голос)». И еще я подумал: «Говоря о Марко Поло, она подразумевает меня, ее замечания адресованы мне, с мальчиком семи-восьми лет так уже не говорят, в этом возрасте у ребенка достаточно четко выявляются черты будущего взрослого. Разве что мальчик Эрик страдает некоторой умственной отсталостью и с ним надо обращаться так, словно ему было меньше лет, чем на самом деле, – или, может статься, за эти недели он у нее стал ребячливее – хотя, может быть, он младше, чем мне думается, не умею я определять возраст детей, сам сознаю, да и возраст взрослых почти не умею – это я тоже осознал, – исключение только те, кого я уже знаю, Клер Бейз, например; меня все сильней и сильней тянет к женщинам, но мне все меньше хочется узнавать их, меня тянет к ним, но я не спрашиваю себя, что они собой представляют; так было с Мюриэл, когда я хотел ее, так бывает с привлекательными официантками из заведения Брауна, когда меня тянет к ним, и не знаю, означает ли это явление (для меня оно ново) что-нибудь кроме того, что я малость свихнулся. Ведь задаю же я себе вопросы касательно Клер Бейз; чем реже с ней вижусь, тем чаще задаю себе вопросы, пытаюсь разгадать ее, в противном случае не болтался бы здесь, по Музею Ашмола, позабыв о Ван ден Вайнгерде, ради которого сюда пожаловал (данные о нем у меня в кармане); и Клер Бейз повысила голос, когда говорила о статуе Марко Поло, чтобы я понял: кто слишком долго живет в неродном месте, тот в конце концов становится человеком ниоткуда, с китайским лицом и с голубыми глазами, как Марко Поло. Но я-то ведь не живу здесь слишком долго, я не изгнанник и не эмигрант; и вдобавок скоро уеду, может, этим же летом поеду в Санлукар-де-Баррамеда, мне так понравился этот вид, где бухточка, замок, церковь, герцогский дворец, таможня – вид четырехсотлетней давности, он уже не существует, да и никогда не существовал, потому что точка в пространстве, откуда смотрит художник, – воображаемая, и, может статься, та точка в пространстве, откуда я смотрю на Оксфорд, тоже воображаемая». И я заключил свои раздумья так: «Она ведь тоже знает: я скоро уеду, наверное, уже подсчитала, до конца Троицына триместра осталось чуть больше трех недель; и все-таки говорит снова и снова – уже не так, как в вестибюле, не взмахом руки, не выражением лица – говорит словами, они долетают до слуха, как на крыльях, выражают самую суть: чтоб я перестал ждать, чтоб удалился, уехал, исчез из города Оксфорда и из ее жизни, где пробыл ке так уж долго. Я уже мог бы уехать, у меня почти не осталось занятий, возможно, пора уже настала, настала раньше времени, но я должен поговорить с Клер Бейз, и поговорить не по телефону и не наспех, как мы с нею говорим всегда, всегда, с первой же минуты и вплоть до этой, когда мы вот-вот расстанемся; я должен повидаться с нею, и нам надо свободно располагать временем, увидеться без спешки, без колокольного звона, ничто меня не удержит, хотя бы один раз».

В музее почти никого не осталось, разве что какой-нибудь посетитель появлялся в зале и исчезал, ни на что не взглянув: то ли торопился, то ли заблудился; да сонные смотрители сидели на своих стульях, как сидят жители какого-нибудь городка Андалусии у себя во внутреннем дворике, еще не стряхнув оцепенение сиесты; только эти посетители, да семейная группа из представителей трех поколений, да одинокий субъект, иностранец, но, может быть, уже не походивший на иностранца после пребывания в Оксфорде, хоть и не особо долгого; может быть, повадки у него были как у англичанина, а глаза – как у человека из полуденных краев, – и он, следуя за семейной группой на расстоянии в несколько шагов, бросал машинально взгляд на экспонат, который семейная группа уже обозрела и, по всей вероятности, тут же забыла. Этот субъект, иностранец с внешними приметами оксфордского дона (но не доведенными до совершенства), следовал за семейной группой и по выходе из музея; он побрел у них за спиной по серым и красноватым улицам, и вошел в тот же ресторан, куда вошли они, – время обеда еще не настало, но у детей аппетит разыгрывается в любой час, они обедают рано, – и устроился в одиночестве за столиком, стоявшим прямо напротив столика, за которым уселись отец, дочь и сын этой, последней; иностранец скрестил пальцы, чтобы никто не занял свободный стол между этими двумя и не скрыл от него три одинаковых лица – теперь он уже привык к их одинаковости и привык наблюдать за ними.