– Не понимаешь меня, вот как? – И Тоби Райлендс провел ладонью по волнистой, как крем на баварском торте, шевелюре, тщательно уложенной и белой, точно так же, как делал обычно Кромер-Блейк (возможно, перенявший у него этот жест), только вот волосы у Райлендса были гораздо белее. «Тоби Райлендс был, наверное, очень светловолосым», – успел подумать я как раз перед тем, как он произнес те слова, которых я (то ли все еще мадридец – и суеверный, то ли уже англизировался – и стал стоиком) предпочел бы не слышать.

– Послушай, – сказал Тоби Райлендс, – послушай меня. Кромер-Блейк скоро умрет. Не знаю, что у него за болезнь, а он нам не скажет, даже если знает наверняка; и он не может о ней забыть, разве что на какие-то моменты, и то ценой отказа от ответственности и с величайшим усилием. Не знаю, что у него за болезнь, но не думаю, что он долго продержится, и я убежден, что дело скверно. Когда он пришел сюда в последний раз, в феврале, плох был очень, я увидел его мертвецом. У него было лицо мертвеца. Сейчас, говоришь, ему стало лучше, – не можешь себе представить, как я рад, лишь бы и впредь было так же. Но ему и раньше становилось лучше, а потом становилось еще хуже, чем до того; и в тот последний раз я увидел, что он обречен. Мне больно стало, и будет еще больней, когда это случится, но лучше, чтобы я начал привыкать к этой мысли. И мне еще больней оттого, что по этой-то причине он и не приходит ко мне теперь, когда еще в состоянии прийти. Он же не потому не приходит, что выглядит плохо или так себе; не потому, что не хочет меня огорчать, и не потому, что не хочет, чтобы я видел его, когда он совсем плох. Я знаю, почему он ко мне не приходит. Раньше я был для него стариком (выгляжу стариком с очень давних пор, всегда казался старше своих лет, а ты знаешь меня только год), я был кем-то безобидным и даже благотворным, мог кое-чему научить, рассуждая о том о сем, и мог позабавить – и хитрецой, и шутками, – и еще мог наставлять в профессиональном смысле, хотя по вашей части, по испанской литературе, я не особенно сведущ, не знаю, почему он не стал заниматься нашей, наша разнообразнее. Но теперь все это в прошлом, теперь я для него только зеркало; и он не хочет смотреться в это зеркало. Конец его близок, и мой конец – тоже. Я напоминаю ему о смерти, потому что из всех его друзей я тот, чья смерть ближе всего. Я – болезнь, которая его подтачивает, я – старость, я – упадок, воля у меня блуждает, как и у него, но только мне вот хватило времени на то, чтобы свыкнуться с тем, что я ее утрачиваю, – а это значит научиться удерживать ее, покуда могу, оттягивать ее уход и не причинять зла. У него на это не было времени, и винить его нельзя. Я не должен обвинять его в том, что он меня избегает. Бедный мальчик. Даже если по нему не видно, он, скорее всего, растерян. Скорее всего, подавлен. Скорее всего, не верит, что все это происходит на самом деле. И происходит с ним.

Тоби Райлендс отпил еще чуть-чуть хереса, прижмурил разноцветные глаза, сейчас не такие разные, потому что солнце било ему в лицо, а смотрел он вверх. Взял маслину.

– Не знаю, – сказал я. – Не знаю, правы ли вы, Тоби, или нет. С моей точки зрения, вы абсолютно не похожи на человека, который близок к смерти, как вы говорите, непохожи на того, кто наводит на мысли о смерти, непохожи на ее предвестника. Вы вовсе не выглядите таким уж старым, здоровье у вас отменное, разве не так? Выглядите вы великолепно. В прошлом году у вас на занятиях народу было – не протолкнуться, и в этом году было бы то же самое, если бы вам не пришло время выйти на пенсию.[50] В Оксфорде никому не удастся заполнить аудиторию, если его песенка спета. Может, у Кромер-Блейка просто не было времени.

– Та-та-та, – у Тоби Райлендса вырвался, наконец, смешок, но прозвучал он горько, затем Райлендс заговорил снова: – Знаю, о чем ты думаешь: о том, что я как раз и говорю все эти вещи, потому что мне пришлось уйти в отставку. Говорю про то, что близок к смерти, и прочий вздор, потому что живу в праздности и слишком много размышляю в этом саду на берегу реки, а река, как известно, во все времена символизировала течение времени. И о том же размышляю у себя в доме… миссис Берри такая молчунья. Что ж, ход мыслей у тебя банальный, но я-то не живу в праздности. Я пишу книгу, лучшую из всех, какие были когда-либо написаны по поводу Лоренса Стерна и «Sentimental Journey». Ты возразишь, это – занятие не столь уж важное, а тема – для немногих, и вообще такое занятие не очень-то поможет почувствовать себя человеком востребованным, от которого чего-то ждут. Но для меня это занятие важно. Я боготворю эту книгу, мне нужно, чтобы ее верно поняли, мне и самому нужно вникать в текст все глубже: вчитываясь, я раскрываю его остальным, я еще жду чего-то от себя самого. И дело тут не в отставке, никоим образом. С давних уже пор я вижу, как уходят дни, и ощущаю, что они уходят вниз, – это ощущение приходит ко всем людям, раньше или позже. От возраста оно как раз не зависит, к некоторым приходит еще в детстве, есть дети, которым оно знакомо. Ко мне оно пришло сравнительно рано, лет сорок назад, и все эти годы я чувствовал, что сам позволяю смерти приближаться; и я живу в панике. Когда смерть близится, худшее – не смерть сама по себе и не то, что за ней последует или не последует; худшее то, что потеряешь возможность строить фантазии по поводу будущего. У меня жизнь была что называется насыщенная, во всяком случае, по моей собственной оценке. Не было у меня ни жены, ни детей, но, думаю, всю жизнь я жил ради познания, а это для меня – главное. Я всегда познавал, всегда стремился знать больше, чем прежде, и неважно, в какой момент поместить это прежде, хоть в сегодняшний, хоть в завтрашний. И насыщенной моя жизнь была потому, что мне приходилось действовать и выходить из положений, которых предусмотреть невозможно. Я был тайным агентом, – как ты, разумеется, слышал, тайными агентами были многие из наших, одна из сторон призвания; но работал я не в конторе, как этот Дьюэр с твоей кафедры и вообще большинство, а в полевых условиях. Я бывал в Индии, и на Карибских островах, и в России и делал вещи, о которых никому не могу рассказать, потому что меня поднимут на смех, мне не поверят; я-то хорошо знаю, о чем можно рассказывать, о чем нельзя, все зависит от времени, я всю жизнь потратил на то, чтобы узнать об этом, и из литературы тоже: отличаю то, о чем можно рассказывать, от того, о чем рассказывать нельзя. Ни о чем из того, что я пережил, уже нельзя рассказьвзать, но я не раз рисковал жизнью; и я обрекал на смерть людей, с которыми никаких личных счетов у меня не было. Я спасал жизнь одним, а других посылал на виселицу или к стенке. Я жил в Африке, в немыслимых местах, в допотопных условиях, я видел самоубийство любимого существа… – Тоби Райлендс резко оборвал себя, словно только память, а не воля (воля, которую он удерживал всеми силами, но которая уже принадлежала не только ему) вынудила его произнести эти последние слова; но он сразу же овладел собой, скорее всего потому, что продолжить рассказ было наилучшим способом рассеять впечатление, – и я участвовал в боях. Голова у меня полна воспоминаний, они – четкие и слепящие, вызывают ужас и восторг; кто мог бы увидеть их в совокупности, как вижу я, подумал бы: этого достаточно, чтобы больше ничего не желать, достаточно возможности перебирать в памяти столько невероятных событий и людей, чтобы заполнить дни старости прошлым, которое куда интенсивнее, чем настоящее стольких других людей. Но это не так; и даже сейчас, когда мне больнее не светит нечто непредусмотренное, вообще ничто уже не светит, когда моя жизнь проходит здесь, в саду или в доме, в обществе сверхпредусмотрительной миссис Берри и все, что неожиданно, все, что подхлестывает, как будто отодвинулось в далекое прошлое, кончилось раз и навсегда, даже и сейчас, поверь мне, я, как прежде, хочу от жизни большего: хочу всего, и по утрам меня поднимает с постели все то же: ожидание, что оно, это непредусмотренное, вот-вот пожалует без предупреждения, я ожидаю неожиданного, я без конца строю фантазии о том, что будет, точно так же, как строил в шестнадцать лет, когда впервые покинул Африку и со мной могло произойти все что угодно, ибо неведение вмещает все что угодно. Но мало-помалу я преодолевал неведение и, как уже сказал тебе, постоянно стремился узнавать больше, чем знал раньше. Но и поныне неведение все еще настолько беспредельно, что и по сей день, в свои полные семьдесят, при столь безмятежном житье, я по-прежнему жду и надеюсь, что смогу все объять и все испытать – и неведомое, и уже познанное, да, снова познать уже познанное. Существует тяга к неведомому и тяга к уже познанному, не можешь смириться с тем, что чему-то из пережитого возврата нет. Поэтому иногда я завидую Уиллу, вахтеру в Тейлоровском центре; он старше меня лет на двадцать, и все же, поскольку отпустил свою волю на все четыре стороны, он живет в вечной радости либо в вечной тревоге на протяжении всего времени всей своей жизни, переживая великие неожиданности и при этом повторяя все, уже изведанное. Верный способ ни от чего не отказаться, хоть он-то этого не знает и хоть жизнь его, вместившаяся в кабинку, была какой угодно, но только не насыщенной, с моей точки зрения. Но моя точка зрения тут никакой роли не играет, да и любая другая – тоже. Знать, что в какой-то момент надо будет от всего отказаться, – вот что невыносимо для всех людей в мире: что бы это слово – всё – ни охватывало, оно – единственное, что мы знаем, единственное, к чему привыкли. Я вполне понимаю человека, которому жаль умирать лишь потому, что он не сможет прочесть новую книгу любимого писателя, или увидеть новый фильм с обожаемой актрисой, или еще разок хлебнуть пива, или решить кроссворд в завтрашнем номере газеты, или посмотреть очередной сериал, или узнать, какая команда выиграет кубок в футбольном чемпионате нынешнего года. Все это я прекрасно понимаю. Дело не только в том, что все еще может произойти, может прийти какая-то потрясающая весть, могут свершиться невероятнейшие события, открытия, мир может полететь вверх тормашками. Оборотная сторона времени, его черная спина…[51] Ведь в мире есть столько всего, что нас удерживает. Столько всего, что удерживает Кромер-Блейка. Или тебя. Или меня. Или миссис Берри. – И Тоби Райлендс кивнул в сторону дома. – Представь себе, столько всего. Бедный мальчик. Полагаю, когда ему придет время прощания, прощаться со мной уже не понадобится.

вернуться

50

В университетах Англии 70 лет – обязательный возраст выхода на пенсию.

вернуться

51

«Negra espalda del tiempo» (букв, черная спина времени, исп.) – название одного из романов X. Мариаса (цитата из Шекспира).