Многих волнует вопрос о том, бывают ли сны цветными. А меня всегда больше интересовало, есть ли в них звук. Все мои сны безмолвные. Я вижу во сне, как папа склоняется над столом, чтобы поцеловать маму, она слишком слаба, чтобы долго сидеть на стуле. Я думаю: «Не беспокойся, я расчешу твои волосы, донесу тебя от кровати до стола, я тебе помогу». — И вдруг до меня доходит, что она меня не узнает.
Когда мне снится отец, на его лице обычно такое выражение, какое бывало у него по воскресеньям, когда он слушал музыку. Только оно искаженное, как будто в его отражение на глади воды в озере кто-то бросил камень. Мне никак не удается собрать во сне черты его лица воедино — они все время распадаются.
После смерти отца я проникся уважением к его привычке повсюду в квартире припрятывать запасы еды. Так он проявлял свою изобретательность, отражавшую его собственное представление о самом себе. Не глубину души человеческой тебе надо представить, а восхождение ее. Пройти путями, ведущими из глубин к вершинам,
В дальнем углу маминой кладовки была спрятана ее сумочка. Когда я был маленьким, она часто перебирала ее содержимое. Тогда ее таинственная сумочка внушала мне чувство безотчетного страха, теперь она раскрывает мне беспредельность их самообладания.
Мама состарилась внезапно. Ее как будто вывернуло наизнанку — кожа, казалось, прячется за костями. Я стал замечать, что над ее сгорбленной спиной торчит фабричный ярлычок от кофточки, что волосы ее сильно поредели. Она выглядела так, как будто может вдруг взять и сложиться, как, тихонько лязгнув, складывается складной металлический стул. Как будто от нее осталось только то, что может издавать пугающие звуки, — кости, очки, зубы. Но по мере того как она уходила в небытие, все явственнее казалось, что ее существо заключено не только в теле. Именно тогда я осознал, какую боль мне доставляет дочернее внимание Наоми к маме, — каждая баночка лосьона для рук, каждый флакончик духов, каждая ночная рубашка. Не говоря уже о том, что я злился на эти бесполезные, с моей точки зрения, предметы, которые переживут нас самих.
Почти сразу же после маминой кончины папа как будто перенесся в недоступную нам иную реальность. Он стал слышать звуки, белые как шепот. Когда разум его настраивался на волну привидений, его губы превращались в изогнутые провода. Однажды как-то осенью, когда он пришел к нам с воскресным визитом около года спустя после маминой смерти и за пару лет до своей собственной, я наблюдал за ним из кухонного окна, пока Наоми готовила чай. Он сидел в нашем дворике; книга, которую он так и не читал, соскользнула с колен в траву. Кто-то из соседей жег опавшую листву. Я представлял себе, как прохладный воздух с запахом дыма гладит его по чисто выбритым щекам, которых я не касался уже много лет. Странно, но воспоминание это мне очень дорого и теперь — одинокий отец горюет в саду по жене. На коленях у него лежит джемпер, как у ребенка, которого почему-то попросили подержать вещь, назначение ее для него — загадка. Отблеск чего-то неизъяснимо прекрасного видится мне в облике отца — может быть, он тогда впервые за долгую свою жизнь вспоминал о добрых старых временах, когда был счастлив, и эти воспоминания согревали ему душу печальной радостью. Он сидел так спокойно, что его совсем не боялись птицы, слетавшие с голых веток, с которых совсем недавно опали листья, и гулявшие вокруг него по лужайке. Они знали, что папа был где-то далеко. На его лице застыло то же выражение, какое у него было все те воскресенья, когда мы после обеда вместе с ним сидели на кушетке и слушали музыку.
Последняя ночь отца. Я сидел у него в палате и ждал, когда придет Наоми, звонил ей, звонил, но из трубки доносились только длинные гудки. С тех пор память все время связывает длинные гудки с приходом смерти, остановкой сердца. Я понял тогда, что всю жизнь принимал отца не за того, кем он был на самом деле, мне почему-то казалось, что он хочет умереть, ждет прихода смерти. Как же так получилось? Почему я все не то думал, почему не мог догадаться, кем он был в действительности? Истина доходит до нас постепенно, как до музыканта, который снова и снова играет одно и то же произведение, до тех пор пока вдруг не услышит его истинное звучание в первый раз.
Как-то мартовским вечером, месяца два спустя после смерти отца, я рылся в вещах родителей в кладовке, потом в ящиках папиного письменного стола. Их спальню я решил привести в порядок позже. В коробке для сигар, которые отец никогда не курил, в конверте я нашел единственную фотографию. Мы иногда видим на фотографиях миг прошлого, вырванный у времени. Но некоторые снимки похожи на двойную спираль ДНК. На них вы можете увидеть все ваше будущее. Отец на ней такой молодой, что я с трудом его узнал. Он стоит перед роялем, на одной руке у него ребенок в пеленках. Другой рукой он показывает маленькой девочке, откуда должна вылететь птичка. Ей, должно быть, годика три-четыре, она прислонилась к нему, держится за его штанину. Женщина рядом с ним — моя мама. Родители не говорят — они кричат не раскрывая рта, не произнося ни звука, не напрягая ни одной лицевой мышцы. На обороте зловещая дата — июнь 1941 года, и два имени. Ханна. Павел. Я долго разглядываю фотографию с двух сторон, и только спустя какое-то время до меня доходит, что у них еще была дочка, и сын, родившийся перед самым началом войны. Когда маму в двадцать четыре года затолкали в гетто, ее груди сочились молоком.
Я принес снимок домой и показал его Наоми. Она была на кухне. Все случилось мгновенно. Когда я еще только вынимал фотографию из конверта, до всяких моих объяснений, Наоми сказала:
— Это так печально, так ужасно.
Поняв, что эти ее слова прозвучали для меня как гром среди ясного неба, Наоми застыла с грязной тарелкой над мусорным бачком.
Родители мои знали, как хранить тайны. Последнюю они сумели сохранить от меня до последнего дыхания. И тем не менее мама припасла для меня напоследок мастерский удар, решив обо всем рассказать Наоми. Дочери, по которой она так тосковала. Мама рассчитывала, что просто так моя жена никогда не станет рассказывать мне о том, что несет в себе столько боли, но вместе с тем она понимала, что раньше или позже Наоми раскроет мне горькую правду. Наоми знала, что ее близость с моими родителями сильно меня огорчает. Но она даже представить себе не могла, что хранит тщательно скрываемую от меня тайну.
Но я все равно считал ее виноватой.
Рассказав ей об этом, мама как бы вторглась в интимность наших супружеских отношений.
Прошлое таит в себе отчаянную энергию, живущую подобно электрическому полю. Оно выбирает самый неожиданный момент, такой будничный и обычный, что потом мы сами не понимаем, как дали осечку, и набрасывается на нас сзади, исподтишка, меняя и корежа все наше будущее.
Родители, должно быть, дали друг другу зарок, который мама свято выполняла до самого конца.
Наоми рассказала мне кое-что еще, о чем я даже не подозревал. Родители молили Бога о том, чтобы никто не заметил рождения их третьего ребенка. Они надеялись на то, что, если не дадут мне имени, ангел смерти, может быть, обойдет меня стороной. Бен — это не уменьшительное от Вениамин[122], «бен» на иврите просто значит сын.
Снег под деревьями постепенно таял, оставляя влажные тени. Весна обнажила скрытые снегом следы домов и вещи, валявшиеся на лужайках и плававшие в сточных канавах.
На протяжении нескольких недель после того, как в квартире родителей был наведен порядок, я приезжал к речке Хамбер и собирал на ее берегах, недавно показавшихся из-под снега, всякую всячину — то коллекционную ложку, то дверную ручку, то поржавевшую заводную игрушку. Отмыв эти вещи в речной воде, я складывал их в коробку, стоявшую в багажнике машины. Ничего, что я помнил с детства, мне найти не удалось.
122
Бен (Ben) — уменьшительное от имени Вениамин (Benjamin).