Изменить стиль страницы

«Вы настоящий человек!»

Разве мог Наполеон воздать большие почести немецкому поэту, чем предложив ему написать произведение на ту же тему, что и Вольтер? И даже лучше, чем Вольтер? И это вместо того, чтобы хвалить французскую драматургическую школу, у которой следовало учиться некультурным побежденным! Да, Наполеон откровенно высказался против французского театра, который кажется ему фальшивым и неестественным. Но тут приходится вспомнить, что говорит это вовсе не француз; и естественно, почему Гёте, быстрее, чем французы, достигает понимания с полуитальянцем. И, наконец. Наполеон приглашает в Париж немца писать для его, императорского, театра. Наполеон прекрасно знал, что оскорбляет этим французских писателей. Для чего же он это сделал? Ответ дает репертуарный план, составленный специально для Эрфурта. Когда Наполеон говорит о важности трагического театра, это вовсе не пустая фраза. Он тщательно изучил этот театр, он сам писал в юности трагедии. Среди всех государственных дел, он самолично и тщательно отобрал пьесы, которые должны были идти в эти дни. Пьесы, которые должны были заставить задуматься его царственных гостей. Ведь теперь судьба — это политика! Талейран лишь с трудом достал для Гёте место в переднем ряду. Все первые ряды были отведены исключительно для коронованных особ. Вторые — для наследных принцев.

Присутствуя на «Митридате», Гёте убедился, как велика ненависть Наполеона к Англии. А явившись на «Ифигению» Расина, он слышит Тальма, который декламирует согласно указаниям, полученным из высочайших уст, стихи о славе, завоеванной исключительно благодаря собственным усилиям.

Когда же в «Магомете» один из приверженцев пророка восклицает: «Кто увенчал его? Кто сделал королем? Победа лишь!», Гёте видит, как взоры всех устремляются к императорской ложе. И, наконец, когда Омар вещает, что пророк хотел бы променять свое имя завоевателя и триумфатора на имя носителя мира: «Не победителя его прельщает путь, к тому, кто мир творит, намерен он примкнуть», — Наполеон, сидя в ложе, делает жест, подтверждающий, что такова и его воля.

Вот в эту минуту Гёте должен был понять, сколь высоко чтит его завоеватель мира, раз он пытается сделать его провозвестником величия Цезаря, а следовательно, и своего.

Проходит несколько дней. Наполеон отправляет своих актеров в веймарский дворец. С утра большая охота в окрестностях Иены, на том самом поле, где два года тому назад разыгралась великая битва. Вечером идет «Смерть Цезаря» в исполнении Тальма и его труппы в том самом гётевском театре, на который совсем недавно падали ядра из наполеоновских пушек, затем бал во дворце. Императора проводят по роскошным залам. Он спрашивает имена красавиц и просит пожаловать к себе Гёте, Виланда и других «академиков».

Сделав комплимент Виланду, Наполеон опять возвращается к трагедии, восхваляя ее, как школу высоких умов, и, перейдя к Тациту, критикует его за то, что он изображает всех властителей как преступников или тиранов. «Но я наскучил вам, мы здесь не для того, чтобы говорить о Таците. Поглядите, как прекрасно танцует царь Александр».

И тут, на изысканнейшем французском языке, берет слово семидесятипятилетний Виланд. «Я не знаю, зачем мы здесь, но знаю, что ваше величество сделало меня в эти минуты счастливейшим из смертных. Кажется, что видишь перед собой не владыку двух тронов, а слушаешь литератора, и поэтому, сир, позвольте мне ответить писателю». И в длинной речи, с цитатами из Расина, блестяще, свободно, законченно по форме Виланд защищает Тацита. Но Наполеон говорит:

— Вы знакомы с господином Иоганном Мюллером?

— Конечно, сир.

— Значит, он писал вам, что я против Тацита. Я не считаю себя побежденным, мосье Виланд. Мы еще побеседуем об этом.

Чрезвычайно характерный разговор между художником и узурпатором.

Зато в дневнике Гёте мы встречаем одни лишь бесцветные записи: «Леве. У императора. Обед у герцога… Застал гофрата Моргенштерна». Только Римеру он сказал: «Удивительные слова императора, которыми он меня встретил, — «Vous etes un homme» — стали широко известны. Все решили, что я законченный язычник, раз слова «Ессе homo» применены ко мне в обратном смысле. И на груди у «национального писателя», как символ единения Запада и Востока, появились орден Почетного легиона и российская Звезда.

Не только для Гёте, но и для Веймара последствия этих дней оказались очень важны. «Наполеон наш святой, — пишет министр Фойт, — Веймар освобождают от воинских наборов».

Убытки Иены компенсируются денежными пособиями. Виланд с глубочайшей иронией, которую он прячет под маской придворного, называет Наполеона «кротчайшим» и «непритязательнейшим» из людей в целом мире. Гёте бредит Тальма, а императорский комиссар, который послан в Эрфурт, чтобы выуживать там прусских шпионов, переводит «Фауста» на французский язык.

Гёте не едет в Париж. Почему же? План поездки занимал его даже как будто бы долго. Он неоднократно наводил справки, сколько это будет стоить и можно ли там устроиться. Но когда через год он получает письмо из Парижа, он замечает в своем мефистофельском тоне: «Между нами будь сказано, пусть там скопились и сказочные богатства, но, право, там образовалось чрезвычайно тщеславное и пустое общество, и единственная приятность, которую оно извлекает из жизни, — это то, что каждый может приобрести хоть какое-нибудь ничтожное значение, дабы и самому стать ничтожным Нечто».

Не успела миновать короткая буря, связанная с прибытием Наполеона, как гладь в душе Гёте смыкается снова. В первые же дни после отъезда императора из Веймара, он записывает в своем дневнике: «Библиотека. «Минна фон Барнгельм». Кое-что окантовал — гравюры, рисунки… Статья о переизданиях».

И шлет нежнейшие строчки своей приятельнице в Карлсбад.

Проходит две недели после беседы с властелином мира, который задумал подвести новую и столь блестящую базу под существование Гёте. А он сидит у своей молодой белокурой подруги и мечтает остаться с ней «сегодня, завтра, послезавтра и так без конца… в надежде». И заключает свое письмо жалобой: рассеянная жизнь не давала ему работать целых шесть недель. С этими удивительными словами Гёте отвращает взор от солнца чужой галактики и потихоньку возвращается в собственную сферу, Разве не рвался он целых полжизни к сегодняшнему дню? Разве не жаждал самозабвения? В Риме, в Неаполе, погруженный в размышления, он стоял на обочине дороги, по которой мчался карнавал. Он всегда оставался зрителем жизни, а ведь знал, что поэты южных стран и теперь и в древности были желанными гостями судьбы. Она дружески их принимала всегда. Когда юношей, скрываясь под маской Фауста, он стремился на вольные просторы; когда трижды с тоской взирал с Сен-Готарда на низины; когда в Триенте, едва спустившись с перевала, почувствовал себя возродившимся; когда сетовал на то, что не родился среди светского шума свободным англичанином; когда, уроженец Южной Германии, он всю жизнь жаловался на суровые зимы Тюрингии; когда завидовал Вольтеру и Руссо, Тассо и Ариосто, которые разбудили национальное эхо; когда, как Вильгельм Мейстер, бежал к актерам, только чтобы жить вне буржуазного принуждения; когда он растворялся в античном мире, стремясь изобразить светлых богов и людей под голубыми небесами; когда Шиллер в том, в первом своем письме указал ему, какого огромного окольного пути он избежал бы, родись он в Италии, — во всем этом таилось лишь древнее стремление Фауста. И это стремление вылилось в страстную тоску по красоте и теплу, по воздуху и свободе, в мечте бежать из Германии. И все-таки все восемьдесят лет Гёте почти не покидал Германии. Даже из единственного большого путешествия на юг он вернулся скорее, чем предполагал.

Всю свою жизнь, и всегда по-новому, дух Гёте погружался в обличье мага и врачевателя, чья тень сопутствовала ему с первых юношеских шагов до самой кончины. Северный поэт, он больше всего любил южные сюжеты, но главному его произведению присущи столь глубокие северные черты, что глубже уже быть не может. Не только Фауст, но и Мефистофель всегда и неизменно выступал партнером Гёте. Галльский, южный, быстрый, сухой, лукавый, подхватывающий все на лету, язвительный дух, словно южный ветер, налетал на немецкого поэта.