Изменить стиль страницы

В эти же годы Гёте закончил и опубликовал третье основное свое произведение — «Учение о цвете». В намеренно сухой манере начал он писать эту книгу, когда ему было сорок лет. Теперь ему шестьдесят, и он мечтает превратить свое сочинение в роман. Впрочем, даже в дидактической части «Учения», написанном в далеком прошлом, сквозь нарочито педантичную манеру и, очевидно, против желания автора прорывается поэт. Гёте трудно выражаться абстрактно. Он старается писать совсем просто, подробно описывая свои опыты, популярно излагая и предмет исследования и свой исследовательский метод. И все-таки по временам, как, например, в зачине предисловия, звучат ритмы, которыми написана «Ода к природе». «Цвет — вот деяния света; деяния его и страдания». И один за другим, словно в грандиозном праздничном шествии, выступают цвета, описанные, каждый в отдельности. Великолепно описывает Гёте чувство, лежащее в основе его веры в природу: «Глаз обязан своим существованием свету. Только свет извлек его из среды равнодушных животных вспомогательных органов. Ибо только на свету формируется глаз, дабы вбирать в себя свет».

Историческая часть «Учения о цвете» написана совершенно в духе эпохи. Но под пером Гёте она вырастает в некую всеобщую историю наук. Он сам называет ее «большой фугой» ибо в ней, вступая один за другим, звучат голоса всех народов. Правда, эта, более поздняя часть сочинения производит впечатление неровное. В ней не так фанатично отстаивается основная мысль Гёте, как во всей книге. Зато гораздо больше места отводится фантазии, а на многих страницах вообще не упоминается о цвете. Когда же автор, говоря о теориях различных исследователей хроматики, переходит к характеристике исследователей и к причинам, которые привели к созданию их теорий, он, словно мимоходом, дает серию великолепных психологических портретов. Кроме того, здесь рассеяны мысли, касающиеся самых различных предметов. Тут и рассуждения о мудрости, и о языке древних, и анализ языка античных поэтов. Лукрецию Гёте посвящает длинное стихотворение. О магии говорит в таинственных выражениях. В истории учения о цвете в течение многих веков существовал пробел. Дойдя до этого места, Гёте так и пишет «пробел» но тут же заполняет его самыми различными мыслями, как бы громоздя их одну на другую.

Гёте много лет ожесточенно полемизировал со всеми своими противниками. Но в ту минуту, как он закончил свой самый объемистый научный труд, он утратил и всякий интерес к этой полемике. «Такого полного равнодушия и отталкивающего недоброжелательства я еще не видывал». Вот и все, что сказано о его противниках в эпилоге. Признают ли его, это дело будущего. «Да разве возникла бы эта книга, восклицает он, — если бы тридцать лет тому назад я вместе с моими друзьями уехал в Америку и не слышал ни о Канте, ни овеем прочем» Отличие его мировоззрения от мировоззрения окружающих не позволяет им разобраться в его произведении. «Мне часто приходится твердить себе: с одним только богом могу я беседовать, что означают те или иные явления природы. Но какое дело до этого всем остальным» И, как бы в раздражении, он окончательно отбрасывает остатки логики, которую с таким трудом навязали ему Шиллер и иенские профессора. А тут ему еще пришлось прочитать у Гегеля, что плод есть отрицание цветка. И хотя Гёте чрезвычайно ценил молодого Гегеля, терпению его приходит конец. «Пытаться уничтожить вечную реальность природы при помощи дурного софизма… да при этом изуродовать и самую идею» Он обращается к своим «Вопросам к природе» пишет большой набросок о ее образовании и преобразованиях в ней. Гёте кажется, что самая важная идея заключается во взаимосвязи между природой, искусством и творческой волей.

Отрывки из писем и бесед Гёте, которые посвящены мыслям о природе, все больше напоминают дневник Леонардо. Гёте высказывает предположение, согласно которому все растения и животные развились, быть может, из одного первоначального вида. Он вступает в спор и с химиками и утверждает, что «настанет время, когда наиболее светлые умы окончательно забросят представление о механическом и атомистическом строении мира. На смену ему придет представление, что все феномены суть динамические и химические соединения, и, таким образом, можно будет все глубже проникать в божественную жизнь природы».

Часто тоже, как Леонардо, он в случайной заметке высказывает свежие и глубокие идеи.

В научных интересах Гёте происходят перемены.

Разве не относился он прежде скептически к математике и к астрономии, как к наукам невидимым? Разве не держался вдалеке от звезд и от чисел, потому что тут оказывались бессильными его пять священных органов чувств? А теперь он превозносит астрономию, как единственную науку, которая покоится на абсолютно твердой основе и с полной уверенностью может шагать сквозь бесконечность. «Разделенные морями и сушами астрономы, самые общительные из всех отшельников, делятся друг с другом открытыми ими элементами и на них строят свою теорию, как на несокрушимой скале». Прежде он нападал на Ньютона, потому что его гётевский глаз не видел того, что вытекает из опытов Ньютона. А теперь он снова спорит о том же предмете с Шопенгауэром, с молодым кантианцем. «Как, — восклицает Гёте, — свет существует только, поскольку вы его видите? Нет! Вас самого не было бы на свете, если бы свет не видел вас».

Как и в юности, Гёте продолжает верить в наличие животного магнетизма, в воздействие его на психику человека и описывает это в «Избирательном сродстве». Гёте считает, что удивительные открытия в химии неопровержимо свидетельствуют о магических свойствах природы. «А природа, — смиренно говорит Гёте, — это нечто неизмеримое. Тот, кто хочет изучить ее до конца, подобен человеку, пытающемуся вычислить квадратуру круга».

Продолжая заниматься метаморфозом, Гёте устанавливает определенные ступени развития живого организма. Как-то днем к нему приходит посетитель. Он застает поэта в саду. На столе в сахарнице лежит маленькая змейка. Шестидесятилетний Гёте набирает в трубочку гусиного пера молоко и поит ее.

«Эта голова должна была сформироваться иначе, говорит Гёте, — но ей помешали неповоротливые кольца, да и руки и ноги природа ей задолжала… Впрочем, она вообще многим должает, хотя отдает впоследствии всегда и все. Разве скелеты морских животных не свидетельствуют о том, что природа, создавая их, носилась с мыслью о более высоких видах, обитающих теперь на суше?»

Однажды в зимний вечер, сразу же после похорон Виланда, к Гёте приходит Фальк. Он видит, что хозяин дома расстроен. Но Гёте переводит разговор на общие темы. Он говорит о грандиозном единстве вселенной, в которую входит все, даже звезды. «Момент смерти очень удачно называют моментом освобождения. Ибо властительная монада освобождает своих бывших подданных от верной их службы… Но по природе своей эти подданные столь неистребимы, что даже в момент смерти не прекращают своей деятельности; напротив, в этот же миг они продолжают развивать ее дальше».

Погруженный в изучение природы, шестидесятилетний Гёте, казалось бы, достигал гармонии — впрочем, насколько это возможно для такого противоречивого существа. Во времена «Вертера» признается Цельтеру Гёте, да и много позднее он всегда с большим трудом спасался при кораблекрушениях. Однако буря проходила, и ему всегда удавалось доплыть до берега и обсушиться на утреннем солнце. Впрочем, он вовсе не верит, что в мире, наконец, воцарилась гармония. «Когда видишь, как весь свет, особенно молодежь, отдан во власть своей похоти и страстям, как грандиозная глупость, присущая нашей эпохе, уничтожает все самое высокое и лучшее, что есть в людях, тогда, право же, нас не удивляют злодеяния, с которыми человек в бешенстве обрушивается на себя и на окружающих. Я мог бы написать нового «Вертера», от которого у народа волосы стали бы дыбом еще больше, чем от первого».

Но, произнося эти слова, полагая, что он в полной безопасности и благополучно выбрался на берег, Гёте и не подозревает, что за первым эпилогом последует второй, уже последний, и совсем особого рода. Гёте твердо ощущает себя хозяином жизни. Он верит, что в «Учении о цвете», которое он наконец-то закончил, он смешал свет и тьму и, что ночь оказалась сильнее дня. «Ибо как сильно туман и тучи ни затемняют свет, он охотно и всегда равномерно струится к нам от солнца… Это наблюдение заставило меня… в поэтических, научных и художественных высказываниях утверждать господство ясного над туманным, очевидного над предчувствием так, что при изображении внешней стороны явления мы всегда можем прочитать то, что заложено в нем внутри».