Изменить стиль страницы

Однако когда его собственный сын, по складу характера никак не солдат, подчинился моде времени и решил поступить в армию, ибо теперь герцог, уже генерал русской службы, ведет немецкий корпус через Рейн, Гёте удерживает его всеми силами дома. Он пишет униженную просьбу герцогу с xoдaтaйcтвoм освободить Августа от военной службы и употребить его для «восстановления». Он так преувеличивает мнимую потребность в сыне, что утверждает, будто отсутствие его лишит отца самой необходимой помощи. «Положение мое станет невыносимым, и я вынужден сказать, что жизнь моя без него немыслима», — пишет Гёте, явно преувеличивая истинное положение вещей и выступая в роли старого отца, который не может пожертвовать единственным сыном. Но вот он узнает, что сын и рукописи находятся в полной безопасности, и снова к нему возвращается ровное, лишенное всякой патетики настроение. Его так и подмывает писать пародии.

«Нам, зашестидесятникам, только и остается, что волочиться за женщинами, иначе они окончательно впадут в отчаяние… Самое мое честолюбивое стремление — услышать, что мне скажут: «You are the merriest undone man in Europe». (Вы самый веселый человек в Европе.) Он катается на санях, «хотя другим это кажется неприличным. Окружающие ведут себя так же нелепо, как в 1806 году, когда они ханжески просили отменить спектакль. Я имел коварство отложить его на четырнадцать дней. Но тогда они принудили меня поставить его. Мы достаточно долго посыпали голову пеплом… Обрати внимание на следующее место в «Литературной газете», только не говори о нем никому: «Пусть наши мужчины и женщины не думают, что немецкий образ мыслей это все равно, что христианский или рыцарский. Первый был ей всегда чужд, а второй, этот чужеродный отпрыск, всегда находился в противоречии с немецкой национальной свободой».

Таково настроение Гёте, которым он поделился с сыном в январе, когда Блюхер перешел через Рейн:

Упустил ты в жизни сколько!
Вместо дела грезил только,
На слова любви скупился,
Путешествовать ленился.
Не жалею я нисколько!
И о чем не грезил только!
Я бы в дальний путь пустился,
С бренным телом распростился!

Эти стихи — пролог к последнему большому путешествию Гёте, к его путешествию в Персию.

В Вене только что вышли из печати первые переводы арабских стихов. Как ни неожиданно, но в эпоху Наполеона они оказались чрезвычайно современными — ведь Наполеон перетряхнул все континенты. Он заставил Европу обратить взоры на Азию. Под его знаменами и в Германии появились магометане. В Веймарской протестантской гимназии неожиданно прозвучали стихи из Корана, которые бормотали верующие. На глазах изумленных тюрингцев отслужили богослужение башкиры, важный мулла прошествовал по узким улицам немецкого города, а в театре была организована торжественная встреча восточным принцам.

Восток и раньше воздавал почести западному писателю. Меланхолические глаза обитателей «утренних стран» в молчаливом удивлении взирали на его дом. Они дарили ему стрелы и луки, а он вешал их над своим камином «в знак вечной памяти и дабы господь даровал милым нашим гостям счастливое возвращение на родину». Вскоре после битвы народов немецкие солдаты, вернувшиеся из Испании, привезли Гёте листок из арабского свода. Он почтительно взирал на эту тайну, но, в конце концов, послал расшифровать ученому специалисту. И вскоре сам вступил в царство восточной поэзии.

Он здесь не чужой. Еще юношей написал он драму «Магомет», потом перевел «Песнь песней», глубоко изучал и постоянно перечитывал Ветхий завет. В тифуртском журнале опубликовал он перевод хвалебной песни, одной из тех, которые висят в Мекке в мечети. «Сакунтале» обязан он формой своего «Пролога на театре», Шеллингу и Гегелю — индийскими теориями. Балладой «Бог и баядера» — индийской легенде. Он собирался создать поэтическую переработку Ведд, искал полный перевод «Гитаговинды»; и когда русские дворяне-любители организовали «Азиатское общество», они заручились рекомендацией Гёте. Несколько лет тому назад он изучал «Тысячу и одну ночь» и чуть не накануне последних событий — китайскую историю. Вооруженный таким образом, Гёте вступает в Аравию.

Но что толку было бы во всех этих знаниях, если бы чужая страна не выслала навстречу ему, князю, посла, которого он чтит безгранично, ибо посол этот был некогда одним из его земных воплощений. Его зовут Гафиз.

Путешествие на восток, которое Гёте совершил не в почтовой карете, единственное из всех, не принесшее ему разочарования. В молодости он провел два года в Италии, но тогда он был погружен в серьезные занятия, с трудом формуя уже созданное, ничего не сочиняя. Теперь, когда прошла жизнь почти целого поколения, он два года кряду путешествует в мечтах по Персии и Аравии, дает и берет, собирает жатву и снова сеет.

Гёте поет, поет непрерывно, с таким чувством, с таким огнем, как не пел никогда — ни прежде, в вулканической юности, ни позже, в сосредоточенной старости. «Я немедля отправился в общество персидских поэтов и принялся подражать их шуткам и их важности. Местом своего пребывания я выбрал поэтический центр, Шираз, и отсюда, по примеру бесчисленных мелких князьков, совершаю набеги в самые разные области, но только гораздо более безобидные, чем они… Да, я решил оставаться в пределах, на которые простирались завоевания Тимура, ибо, таким образом, я не встречу препятствий, когда отправлюсь вторично в Палестины моей юности. Я начну изучать арабский, по крайней мере, настолько овладею арабскими письменами, чтобы воспроизводить в оригинале надписи на амулетах и талисманах, на абраксасах и печатях».

А как же Гафиз, которого Гёте встречает с таким почетом и всегда сравнивает свою судьбу с его судьбою, с судьбою поэта, ученого и судьи, который проживал в Ширазе, был там дервишем, софтией, шейхом… Струящиеся его песни самым удивительным образом противоречили его положению и его имени, ибо Гафиз означает «знающий писание», «твердый в Коране». Они пользовались известностью только среди школяров, пьяниц и любовников. Настоящее арабское превосходительство, этот Гафиз, проживавший в столице гуманизма и деливший свое время между службой и мечтаниями. Никуда не выезжая, совершая путешествия лишь между своим просторным домом, диваном и академией, он соткал удивительную легенду о благословенной и замкнутой своей жизни. Совсем как этот, другой поэт, который явился на полтысячелетия позднее и теперь живет, деля время между своим просторным домом, министерством и академией.

Так в один прекрасный день свободно, без заголовка, нисколько не думая о том, что из всего этого выйдет, совсем по-другому, чем в недавние времена, когда всякая случайно возникшая элегия немедленно включалась в схему элегической сюиты, прозанимавшись Гафизом и Фирдоуси всего несколько летних недель, он, как пьяница и как юноша, и по-старому и по-новому набрасывает эти вот стихи:

Я запутывался сам
В локон своенравный.
Друг Гафиз, обоим нам
Выпал жребий равный…
Только тот, кто веселей,
Минет козни эти.
Тяжких он бежит цепей,
Путается в сети.

Пишет, называет их «Предупрежден» и откладывает в сторону. Но уже восточные талисманы сами собой укладываются в западную форму, сами падают на бумагу:

Быть собой вы на седле мне дайте,
Сами же в палатках пребывайте!
Поскачу я по далеким странам,
Только звезды над моим тюрбаном…

И на другой день, и на третий, и все больше и больше… Краткие изречения, нежные песни. Они прилетают незаметно, и он записывает их твердым почерком, почти без поправок. Так велика притягательная сила восточного магнита, что ей подчиняется все. Наступает лето. Окружающие поговаривают о том, что надо бы поехать в Висбаден. Однако не успел Гёте сесть в карету, как тотчас начинается его творческий сон наяву. Вокруг пламенеют краски летней Тюрингии, но путешественник чувствует себя в Аравии.