Изменить стиль страницы

И вдруг в один июльский день его необычайно задевают чрезмерно резкие слова подруги. Немедленно она получает записку, написанную дрожащей рукой:

«Скажи мне, это нечто физическое, или, может, ты таишь в душе что-то, что так тебя оскорбляет? Я не хочу быть навязчивым, я хочу только сказать, что, право, не заслужил такого отношения. Что я чувствую это. И молчу». И на другой день: «Значит, благодарение богу, одно только недоразумение заставило тебя написать мне записку. Я все еще словно оглушенный. Это было подобно смерти: произносишь слово — и представления не имеешь, что это такое». И на третий: «Я потрясен до самой глубины существа моего… Меня пугает твоя боль. Если тебе уже не может быть хорошо со мной, значит у меня нет никакой надежды хоть на один радостный час». И на четвертый: «Я все еще сижу, уставившись в одну точку, во мне какая-то бесконечная пустота». На пятый: «Как человек, сраженный молнией, я даже не чувствую, что меня парализовало… Но стоит мне вспомнить об этом, и меня снова охватывает страх». И наконец: «Я не смогу успокоиться, прежде чем не буду спокоен за будущее».

Гёте тридцать два года. Наступил седьмой год его любви. Как крепко связан он всем существом своим с этой женщиной, как нежно! Но как легко может порваться эта цепь…

Чем интимнее становятся их отношения, тем ревнивее делается госпожа фон Штейн. Она переступила последнюю грань, и в ней проснулась женская гордость. Она уже не потерпит соперницы рядом с собою. Корона, которую он привлек для совместной работы, перекладывая «Ифигению» из прозы в стихи, должна исчезнуть из его жизни. А если он бывает у нее иногда, он вынужден потом извиняться, оправдываться, давать бесконечные заверения. Находясь в Мейнингене, он не только иронически, а почти серьезно просит у Шарлотты позволения оказывать любезности принцессам и фрейлинам. Во время другой поездки, когда он непрерывно посылает ей письма, исполненные обожания, и не обращает внимания ни на одну из прелестных женщин, составлявших украшение тамошнего двора, Шарлотта довела его до сильнейшего нервного напряжения бесконечными вопросами о его верности. Он горько жалуется на ее безмерную недоверчивость и, исполненный печали, испускает глубокий вздох:

Я был бы счастлив, старина,
Когда бы не было вина
И бабьих причитаний.

Во время этой поездки Гёте впервые почувствовал всю тяжесть, которую накладывала на него требовательная и покровительственная любовь Шарлотты. «Я более не индивидуальное и не самостоятельное существо. Я открыл тебе все мои слабости, ты прикрываешь все, что во мне беззащитно, и восполняешь все мои недостатки». Первый, еще приглушенный крик любящего сердца и сильного духа о свободе. «Нет, любовь моя, мое чувство к тебе, это уже не страсть, это болезнь, которой я дорожу больше, чем самым превосходным здоровьем, и от которой я не хочу выздоравливать». Сознание этой болезни очень медленно зрело в Гёте. Но понадобится еще целых два года, прежде чем он сумеет освободиться и от этой болезни и от всего больного вообще.

В последние годы их любви Гёте испытывает все большую тягу к одиночеству. Он часто подолгу остается в Иене. И хотя уверяет Шарлотту, что ему очень не хватает ее, но чувствует себя там «почти что в преддверии рая». Правда, он все еще продолжает писать вымученные слова любви, а в Новый год шлет ей чрезвычайно двусмысленное и запутанное послание: «Оставайся со мной, даже если сейчас мы с тобой разлучены, как никогда прежде, и хотя часто это для меня непереносимо».

Когда Гёте написал эти слова, Шарлотте фон Штейн пошел сорок пятый год.

Из всех друзей, с которыми Гёте общался в первые, веймарские, годы, у него осталось лишь двое Кнебель и Гердер. Как далеки теперь друзья юности! Со всеми своими личными и денежными делами, камнями, костями Гёте по-прежнему обращается к Мерку. Но когда герцог решил пригласить Мерка в Веймар, Гёте отсоветовал ему это. Не годится пересаживать старые деревья в новую почву. Но почему он не хочет, чтобы Мерк жил рядом? Уж не боится ли он, в годы, когда он делает попытку самоочищения, слишком тесной близости с Мефистофелем?

Мать существует для Гёте разве еще только в идее. Правда, после смерти отца, который впал в слабоумие, она воспрянула духом, но письма сына становятся все реже и нисколько не делаются теплее. Нет, пишет сын, это просто сплетни, он нисколько не разжирел и не отрастил себе брюха. Совершенно естественно, что, занимаясь серьезными делами, и сам становишься серьезнее. Если бы пятнадцать лет тому назад ей предсказали его судьбу, она была бы в восторге. «Будьте благополучны и любите меня». Холодно, гордо, отчужденно.

Но кто в этом узком кругу понимает и любит произведения Гёте? Кто по-настоящему глубоко сочувствует ему и понимает, почему его творческое развитие совершается такими скачками? Гёте, столь щедрый к окружающим, стоит, словно нищий, когда просит деятельного участия к себе. Пожалуй, только Шарлотта и Кнебель лучшие из его слушателей. Гёте просит Кнебеля в письме написать ему как можно подробнее о «Вильгельме Мейстере». «Тогда у меня хватит духа работать дальше… Я дорожу каждым замечанием, особенно твоим». Стоит Гердеру поинтересоваться его стихами, и он тотчас же с радостью ему их посылает. Критическое ухо Виланда слышит прекрасно, но умный его рот редко высказывает суждения. Герцог как слушатель почти отпадает. Лафатер, который почти всегда получает почтой все, что вышло из-под пера Гёте, погруженный в полную неразбериху и мечась между своими корректурами, Христом, посетителями, масонством и пр. и пр., — пишет ему в трех строчках об «Ифигении», спустя два года о «Тассо» и, наконец, еще через два года одну строчку о «Вильгельме Мейстере».

Вот и вся маленькая аудитория Гёте, поскольку литературное общение с кем-либо вне Веймара у него почти отсутствует. Но недаром Гёте устами своего Вильгельма Мейстера говорит: «Писатели, которые утверждают, что произведения их предназначены исключительно для знатоков, а всех, кому они не нравятся, причисляют к профанам, попросту притворяются или страдают самомнением».

В первые семь лет пребывания в Веймаре, Гёте почти ничего не опубликовал. Слава его меркнет. Только в торжественных случаях выставляет он ее напоказ, словно нацепляя ордена. В день, когда Гёте минуло тридцать два года и его чествовали, как владетельного Князя или прославленного старца, разыгрывая всевозможные аллегорические зрелища в Тифуртском парке, он написал своей подруге:

«Спектакль был весьма приятен, трюки весьма забавны, и, принимая во внимание ограниченность пространства и времени, все было сыграно очень хорошо». Гёте внимательно читает критические статьи о своих сочинениях. Ему самому и в голову не приходило, пишет он скромно, считать свои творения образцовыми; так что критик совершенно справедливо называет их только экспериментом.

Погруженный в светскую жизнь, Гёте чувствует себя все более одиноким. Впрочем, он вовсе не всегда ищет одиночества. Наоборот, разъезжая по служебным поручениям, он использует свои поездки, чтобы завести самые разнообразные знакомства. Общаясь с разными людьми, он старается взять у каждого полезное для себя; он только никогда не стремится к шуму, к рассеянию. Наблюдать и собирать — в этом и состоит его двойная миссия писателя и друга человечества. Правда, вселенная, доступная его наблюдениям, умещается целиком в двух тюрингских герцогствах. Брауншвейг для него заграница; а когда он изредка наезжает в Лейпциг или в Берлин, они кажутся ему столицами далеких государств. Но в этом ограниченном пространстве дух его создает целый мир.

Разумеется, реже всего Гёте соприкасается с нижними слоями общества. Однако и в юношеские годы и в веймарский период это соприкосновение оставляет в нем глубокий след. Сколько бы мы ни искали, мы никогда не найдем у Гёте слов презрения по отношению к народу, подобных тем, которые он так часто высказывал в адрес дворянства и двора. А ведь мы знаем только очень малую часть того, что он сделал для многих молодых людей, которые по причинам социального или личного порядка очутились на «дне» общества.