Изменить стиль страницы

Изредка, на какую-нибудь неделю, накоротке, удается Гёте улизнуть в Иену для занятий остеологией. «На наше счастье, только что умерли двое несчастных. Мы тотчас же помогли им освободиться от грешной плоти и ободрали их до костей».

Равнодушно стоит исследователь, занеся нож над мертвыми телами. Он любил их, когда они были полны жизни, теперь он анатомирует их холодно и бесстрастно. Точно так же поэт нередко взирает на души, которые уже умерли для него.

И вдруг, совершенно неожиданно, Гердер получает записку от Гёте: «Иена, 27 марта, ночью. Я нашел — нет, не золото и не серебро, но нечто, что доставляет мне радость неизреченную. Я нашел межчелюстную косточку человека! Вместе с Лодером занялся я сравнением черепов людей и животных, напал на след, и, погляди-ка, вот она! Только, прошу тебя, никому ничего не говори, пусть это, покамест, остается в тайне. Но тебя это должно очень обрадовать — ведь я нашел ключевой камень, замыкающий все строение человеческого скелета. Погляди-ка, вот он, на месте! Да как!»

На тридцать пятом году жизни Гёте сделал свое открытие. До сих пор межчелюстная кость была известна только у животных. Некоторые ученые полагали, что она должна быть и у человека, другие отрицали это; они утверждали, что отсутствие ее служит, признаком, отличающим человека от обезьяны.

Почему же Гёте нашел то, что укрылось от внимания специалистов? Да потому, что, будучи дилетантом, не связанным никакими теориями, он, изучая череп, посмотрел на него со стороны, свежим, непредвзятым взглядом. А глаз его приучен видеть вовсе не то, на что ему указывают системы и учителя. Глаз Гёте думает; и когда поэт глядит на явления природы, он видит и взаимосвязь между явлениями, и переход от одного явления к другому, и постепенность развития.

«Какая пропасть, — читаем мы в его статье о костях, — лежит между черепом черепахи и слона! И все-таки даже здесь мы можем установить ряд промежуточных форм, связующих обоих. Явление, которое никто не станет отрицать, рассматривая организм целиком, можно проследить на маленькой его частице. Мы можем окинуть взором воздействие живой природы во всей ее совокупности; мы можем, наоборот, расчленить то, что осталось от ее уже отлетевших духов. Она остается всегда неизменной, всегда достойной нашего непрерывно возрастающего изумления».

Но в этой, тогда не опубликованной, статье, копию с которой он дал прочесть лишь нескольким ученым (ибо заранее уверен в скептической их оценке), он предусмотрительно умалчивает о конечных выводах, к которым пришел. «В деталях, — пишет Гёте, — нельзя найти никакого различия между человеком и животным. Напротив, человек в высшей степени родствен животному. Лишь в своем единстве каждое существо представляет собой то, что оно есть, и человек является человеком даже благодаря форме и характеру последнего сустава на мизинце своей ноги. Вот почему каждое существо — это лишь оттенок звука в великой гармонии, его нужно изучать, в общем и целом, ибо в отдельности оно только мертвая буква». Но все эти мысли Гёте скрывает от окружающих. Он знает наперед, что они не поверят ему.

Уже первые шаги Гёте в естествознании вызывают оппозицию ученого мира. Лишь столетие спустя эта оппозиция перешла в изумление перед даром научного предвидения Гёте. Да и в нем самом, вместо патетически рвущегося к познанию доктора Фауста, выступает злой и остроумный Мефистофель.

«Я готов поверить, что профессиональные ученые не доверяют своим пяти чувствам. Их редко занимает живое содержание явления. Им важно лишь то, что о нем говорилось».

В ближайшие десятилетия Гёте работает все больше и больше. Когда в рукописном издании Тифуртского общества любителей природы появляется «Гимн природе», Кнебель утверждает, что автор этого анонимного произведения, несомненно, Гёте. Правда, Гёте отрицает свое авторство, но не желает раскрыть имя сочинителя. Он признается только, что автор «Гимна» часто говорил с ним обо всех занимающих его проблемах и что, читая эти строки, он, Гёте, наслаждался легкостью и мягкостью, которые сам он вряд ли сумел бы придать своему творению.

«Природа! Мы ею окружены и объяты, — бессильные выйти из нее, бессильные глубже в нее проникнуть. Непрошеная, она без предупреждения вовлекает нас в свой хоровод и кружит, покуда мы, уставшие, не выскользнем из ее рук… Мы живем среди нее, но мы ей чужды. Непрестанно говоря с нами, она не выдает нам своей тайны. Мы постоянно на нее воздействуем, но власти над ней не имеем.

Индивидуальность как будто бы главное для нее, но индивидуумов она и знать не хочет. Она вечно строит и вечно разрушает, и мастерская ее неприступна.

Она вся живет в своих детях. Но сама мать, где она? Величайшая художница, она от простейшей материи поднимается до величайших контрастов; безо всякого видимого напряжения — до величайшего совершенства; до полнейшей точности, и все под покровом какой-то мягкости…

Она разыгрывает действо: видит ли она его сама, мы не знаем, она разыгрывает его для нас, стоящих поодаль… Она изменяется вечно, не зная ни единой минуты покоя.

Но самое противоестественное, — тоже природа.

Тому, кто ее не видит повсюду, она не откроется нигде. Она себялюбива и бесчисленным множеством глаз и сердец вечно прикована к себе. Она размножила себя, чтобы собой наслаждаться. Она постоянно растит новых обожателей и, ненасытная, отдается им.

Ее радуют иллюзии. Того, кто их разрушает в себе ли, в других ли, — она карает, как жестокий тиран. Того, кто доверчиво идет за ней следом, она прижимает к сердцу, как ребенка.

Действие, которое она разыгрывает, всегда ново, ибо она непрерывно поставляет себе новых зрителей. Жизнь — прекраснейшая из ее выдумок. Смерть — художественный прием для создания новых жизней.

Она обволакивает человека мраком и вечно гонит его к свету. Она делает его зависимым от земли, неповоротливым и тяжелым, чтобы снова и снова поднимать его ввысь…

Каждому дитяти она разрешает мудрить над ней, каждому дурню судить ее, тысячам — тупо идти по ней и ничего не видеть…

Несколькими глотками из кубка любви она вознаграждает за все тяготы трудной жизни.

Она — все. Она сама себя награждает, сама наказует, сама себе радуется и сама себя мучит.

Она груба и нежна, страшна и прельстительна, бессильна и всемогуща…

Она добра. Я славлю ее во всех ее творениях…

Она хитра, но во имя благой цели, и самое лучшее — не замечать ее хитрости…

Она всегда целостна и никогда не бывает закончена…

Она ввела меня в мир, она же и уведет из него.

Я доверяюсь ей. Пусть распоряжается мною. Она не возненавидит свое творение, не я говорил о ней.

Нет, все, что здесь правда, и все, что здесь ложь, сказано ею. Все — ее вина, все — ее заслуга».

В этом гимне звучит не только чувство природы. Гораздо больше отражена в нем личность его автора. Только в том, как он постигает природу, можно до конца понять и природу самого Гёте, понять, почему он проявляет себя даже в самой маленькой своей вещи, но раскрывается до конца только во всей совокупности своих творений. Право, не трудно заменить в некоторых из этих ритмических строк слово «Природа» словом «Гёте».

Жизнь, протекающая столь эпически, как течет в эти годы жизнь Гёте, неизбежно требует развития эпической формы, и Гёте развивает в эти годы роман. Герой его романа «Годы учения Вильгельма Мейстера» часто глядит сквозь решетку искусственно зарешеченной жизни, но не находит в ней разрядки своей напряженности. В романе о Вильгельме Мейстере нет критики, направленной на его эпоху и на его окружение. Вернее, эта критика есть, но она относится к уже ушедшему времени. Несмотря на все параллели, которые так легко провести между тем, что описано в книге, и событиями из жизни писателя, когда он ее писал, произведение это все-таки остается больше взглядом назад, чем взглядом, обращенным на то, что делается вокруг. Действие романа построено больше на вымысле, чем на реальных событиях; и даже в старости Гёте все еще будет жаловаться на ужасное одиночество, в котором он его писал.