Карлсбадские друзья тоже не подозревают, что он завтра едет. Он ведет себя все таинственнее, все больше его лихорадит. Последние письма звучат совершенно так, как если бы он взял их у Вертера. «Ночь, одиннадцать. Наконец, наконец-то я готов, и все-таки не готов, потому что по-настоящему у меня дел еще на неделю, но я уезжаю и в последний раз говорю тебе: прости. Будь здорова, душа моя! Я, твой Гёте».
Он дарит ей всю нежность сердца, чтобы смягчить ожидающий ее удар. Но зато своему повелителю он питает всю правду:
«Простите меня за то, что при расставании с вами я так неопределенно говорил о моем отъезде, о пребывании за границей… Вы счастливы. Вы идете навстречу желанной и избранной цели. Дома у вас все благополучно, вы на правильном пути, и я знаю, вы разрешите мне подумать о себе». В общем Гёте не очень нужен сейчас герцогу. Личные свои дела он привел в такой порядок, что спокойно может умереть. Вот почему он испрашивает отпуск на неопределенное время, дабы насладиться полной свободой, открыть свою душу новым впечатлениям и спокойно издать свои сочинения. «Все эти и еще многие другие обстоятельства принуждают меня затеряться в том уголке земли, где меня никто не знает… Будьте здоровы, желаю вам этого от всей души, и любите меня… Желаю вам счастья и успеха во всех ваших делах». И приписка, в которой Гёте завещает своему преемнику в военном министерстве скрупулезно выполнять свои долг.
В пятый раз бежит Гёте. И не только от женщины, но от угнетающего его образа жизни. Лишь один слуга Зейдель знает его адрес: «Господину Жану Филиппу Меллеру. В Риме».
Книга вторая. ДУХ ЗЕМЛИ
«Сперва, людям было со мной неловко, потому, что я заблуждался, затем, потому, что я был серьёзен; но какую бы позицию я ни занимал, я всегда был один».
Глава 1. СВОБОДА
Рим. — Путешествие. — Ученик. — Больше предметы, чем люди. — В Сицилии. — Климат. — Пейзаж. — Палладио. — Музыка. Переработка «Эгмонта». — «Тассо», «Навзикая». — Инкогнито. — Художник Тишбейн. Историк искусства Мейер. — Анжелика Кауфман. — В духе Антихриста. — Письма госпоже фон Штейн. — Письма Карлу Августу. — Помощник Зейдель. — Дружба с Гердером. — Собрание сочинений. — Счастливец. — Римский карнавал. — Везувий. Второе пребывание в Риме.
В нише окна стоит молодой человек в шлепанцах на босу ногу. Пол прохладного зала выложен каменными плитами, и северянин зябнет на юге. Правда, на дворе почти весна. Девушки, спешащие по Корсо, несут в руках ветви миндаля. Девушки идут, покачиваясь на высоких каблучках, и смеются, поглядывая в окно, там только что приоткрылся ставень. Ибо сейчас еще рано, а обитатели Корсо спят долго, у них есть деньги, а может быть, они прикидываются, будто есть. А может быть, девушки смеются потому, что он не причесан, или потому, что он так пристально и серьезно глядит на них. Интересно, сколько ему лет? Хорошо этим безбородым! Всегда выглядят молодыми, если смотреть на них издалека.
Впрочем, этот, кажется, вовсе и не собирается скрывать ранние морщины на своем лице. Иностранец он, что ли? Глаза у него большие и темные, как у уроженца Рима, зато нос… Кроме того, разве римлянин будет стоять в семь часов утра у окошка? Нет, вероятно, бедный немецкий художник. Ах, как глядит! Как глядит!.. Видно, высматривает, кого бы нарисовать.
Так, вместо того чтобы заигрывать с незнакомцем, юные итальянки без конца судачат о нем, а он смотрит на них все внимательнее, все пронзительнее и разглядывает их со всех сторон. Все видит он и оттенок кожи, и овал лица, и походку, и движения рук, и цвет передников, и фасон чепцов. А еще он замечает вставшую на дыбы лошадь, впряженную в телегу с бочками, и форму бочек, и физиономию, которую скорчил возница. А еще он замечает, что ветер дует сегодня с Порта дель Пополо, а не так, как последние дни, — интересно знать почему? Все еще погруженный в мысли, он поворачивается лицом к залу. Внимательный взгляд падает на горшочки, в которые он посадил семена и косточки, на абрикосовое деревцо, которое заботливо выращивает. Он весь поглощен изучением листьев, их расположением, чередованием, формой. Здесь кроется тайна. Потом переходит к другой стене — посмотреть, удался ли вчерашний набросок с Виа Аппиа? Все правильно, только индивидуального почерка в его рисунках нет. Но почему же вон в тех, в рисунках Тишбейна, этот почерк всегда есть? За работу!
Он тихонько вздыхает и идет в маленькую комнату, где его ждет «Эгмонт». Каждое утро посвящает он ему один час. Лучше сесть за рукопись сразу, покуда друзья еще не встали, не то опять начнутся нескончаемые дебаты. Чего только не городит Мориц, нападая на Микеланджело! Правда, вот эта… Он выходит в дверь и останавливается. Высоко на пьедестале, касаясь прической нарисованного на стене покрывала, покоится гипсовая маска Юноны, «непостижимой, как песнь Гомера». Долго вглядывается он в дышащие жизнью черты, потом переводит взгляд на ее соседку. Это Медуза. Кажется, она вся дрожит, колеблясь между смертью и вожделением. Но куда же девался цвет мрамора? Неужели он потащит домой весь этот гипс? В душе еще живет священный оригинал.
Он снова сидит в своей комнате над пожелтевшими листами «Эгмонта». Когда-то, десять лет назад, быстрая юношеская рука писала эти листки. А вот и другие, те, что написаны в первые, веймарские, годы. Невольно он переносится в мансарду под родительским кровом, потом в зеленую комнату в садовом домике на опушке дворцового парка. И перед ним разворачивается его жизнь. Она несется, никем не управляемая. Она течет плавно, словно во сне. Она уверенно движется, движется вперед. А Гёте казалось, что она только порождение его фантазии, что она вся взята из «Вильгельма Мейстера». Изо всех сил цепляется он за эти старые листы, за верных молчаливых спутников своей судьбы, за единственных свидетелей, которые знают, что все минувшее не сон.
А эта комната? Она и вправду на Корсо, в Риме? Неужели римское солнце освещает его страницы? А если выйти? Стоит только свернуть налево, и через полчаса он окажется у Капитолия. Но он продолжает сидеть, точно пригвожденный к стулу. Сочиняет, пишет, ибо издатель в Лейпциге должен сдать в набор уже четвертый том, и Гердер в Веймаре того и гляди потребует у него рукопись, чтобы держать корректуру.
Лейпциг и Веймар? Они совсем не те, что прежде. Тогда, во Франкфурте, в мансарде на Оленьем рву, когда к нему являлась тень Эгмонта, и черновики летели на пол, и он набрасывал первые мысли на эти вот страницы, — для чего, в сущности, для каких слушателей? Он и сам не знал, его не ждал ни один издатель. Но не успел он начать своего «Эгмонта», как его призвал юный герцог в маленький чужой тюрингский городок, и он последовал за ним и, сложив страницы, забыл о них надолго. Как далеко теперь все это — еще дальше, чем времена в Оленьем рву! Тогда еще была Лили, очаровательная мучительница, и он уезжал к ней на Оффенбахштрассе, а с его адвокатскими делами возились отец и зять. Тогда еще были пикники, коньки, музыка, свобода. А в Веймаре? Нет. «Лучше умереть, чем жить, как в эти последние годы!»
Как далеки они сейчас — его подруга, его друг.
Но разве оба они не думают, прежде всего, о себе? Разве гордость и ревность Шарлотты не волнуют его больше, чем ее дружба и любовь? Разве военные забавы не увлекают герцога больше, чем все наставления друга? «Я излечился от мучительной страсти и болезни, — думает Гёте. — Не приди я к своему решению, я бы погиб окончательно, я стал бы ни к чему не пригоден…» Свобода! Но разве только свободой наслаждается он в Риме? И разве можно назвать наслаждением чувство, которое он испытывает сейчас?
Сентябрьским холодным утром Гёте бежал из Карлсбада. Он даже не ехал в Рим — он летел. И все-таки путь его продолжался пятьдесят шесть дней, а курьер проделывает эту дорогу за шестнадцать. Зато он успел осмотреть половину Верхней Италии, кое-что в Средней. Неодолимое предчувствие гнало его вперед, словно он боялся, что в самую последнюю минуту у него могут отнять цель, так долго маячившую в его воображении.