Изменить стиль страницы

— Гордись, Серик. С тобой была его младшая дочь…

Серик пробурчал:

— Я, конечно, горжусь… Но как же мне теперь с Анастасией?..

Горчак ухмыльнулся, пробормотал:

— Какой же ты еще сосунок, Серик…

Когда наутро уезжали, Серик, как ни вертел головой, не разглядел знакомого лица — видать женщинам не полагалось провожать гостей. Нойон послал в провожатые троих парней, в том числе и своего сына. Тот уже красовался с новой саблей, подаренной старейшине. Двое других были вооружены попроще, только луками да ножами в простых деревянных ножнах. На второй день на Серика навалилась тоска, видимо от безмерности степей. Хоть степь эту степью назвать было трудновато; то и дело попадались березовые, с примесью осин, лесочки. Встречались озерца, где в камышах заливались кряканьем утки, видать как раз утята шустрить начали, разбегаясь по воде от обеспокоенной матери. Серик ехал позади каравана и невидяще смотрел куда-то вдаль, а сам старался вспомнить мельчайшие подробности путешествия в обитель. Горчак о чем-то беспрерывно болтал с сыном старейшины, то и дело обращаясь к Унче за помощью, Серика это не отвлекало. Изредка встречались табуны коней и отары овец. Пастухи подъезжали к каравану и приветливо желали счастливого пути, как пояснил Унча.

Когда остановились на ночлег, Горчак протянул:

— Это ж надо, еще три дня будем ехать по кочевьям его рода… Потом шесть дней до стойбища следующего рода.

Серик проворчал:

— А чего дальше ехать? Так видно, что здесь пройти с телегами можно.

Шарап проговорил:

— Если от следующего стойбища столько же ехать до соседнего, то мы до осени вернуться не успеем. А до Казани нам иначе как водой не добраться…

Утром на шестой день пути от стойбища, сын нойона что-то сказал Горчаку, и погнал коня прочь, за ним поскакали оба сопровождающих. Горчак проговорил:

— Здесь нас должны встретить провожатые этого рода. Я так понял, что сынок нойона с дружками шибко набедокурили где-то, потому и не хочет он встречаться с теми…

Не успели отъехать от ночевки, как появились трое всадников, подскакали на двадцать шагов, спешились, сняли со спин луки в налучьях, положили на землю, а сами приблизились на десять шагов, встали, держа коней в поводу, выжидательно поглядывая на путников. Сабель у них не было, только дрянненькие ножи висели на поясах. Горчак, как заядлый степняк, достал из вьюка дары; три ножа и саблю. Получив подарки, все трое расцвели улыбками от уха до уха, а старший, получивший саблю, так и вообще засиял, как медный таз у хорошей хозяйки.

Чтобы избавиться от тоски, Серик пристроился к Унче, и принялся познавать касожский язык. Сразу оказалось, что касоги себя касогами не называют, а называют так, что язык сломаешь. Язык оказался трудным, не то, что половецкий. Половецкий даже был чем-то схож с русским; некоторые слова были близки по звучанию. А тут надо было произносить вовсе не сочетавшиеся между собой звуки, а то и хрипеть горлом. Однако шесть дней путешествия прошли незаметно. Да и путь был легким, хоть местность и была всхолмленной, часто попадались овраги, на дне некоторых текли ручьи.

Когда въезжали в стойбище, Унча, посмеиваясь, сказал Горчаку:

— Нойону подарки преподнеси такие же, как и первому, а лучше — побогаче, иначе насмерть обидишь.

Горчак тяжко вздохнул, протянул уныло:

— Эт что же, опять три дня пира?..

— Да нет, побольше… — Унча откровенно ухмылялся. — Этот нойон обязательно захочет переплюнуть в гостеприимстве другого…

Пока пили кумыс, в ожидании, когда зажарятся туши баранов, Горчак неспешно беседовал с нойоном. Унча, уже по привычке, перетолмачивал. Серик краем уха прислушивался; шел знакомый разговор о тяготах пути, Горчак вежливо расспрашивал о пастбищах, о приплоде, потом принялся осторожно задавать вопросы о дальнейшем пути. Нойон замкнулся, отрешенно выпил три чаши кумыса подряд, наконец, Унча перетолмачил его короткую реплику:

— В нашем стойбище акын доживает свой век…

Горчак переспросил:

— Какой еще акын?

— Знаменитый на всю степь акын, — перетолмачил Унча. — Прошлой осенью пришел в наше стойбище, да за зиму ослаб — дальше идти не может. Сказал — у нас умирать будет. Великая честь для нашего рода…

Унча толкнул Горчака локтем, прошипел:

— Акын — это человек, который песни поет, сказания говорит…

Горчак пробурчал:

— Ну, так бы и сказал — калика… — и с интересом на лице повернулся к нойону.

А тот уже повелительно сказал несколько слов. Двое парней сорвались с места и умчались куда-то за стойбище. Вскоре вернулись, ведя под руки маленького, сухонького старичка, с жиденькой белой бородкой. Старичок еле переставлял ноги в мягких сапожках. Отроки усадили его рядом с нойоном, для чего Унче пришлось подвинуться. На усохшем, темном до черноты, личике, неожиданно молодо сверкали глаза. Горчак произнес, запинаясь какую-то длиннющую фразу, но старик усмехнулся, спросил:

— А ты по-половецки разумеешь?

Горчак с облегчением закивал:

— Конечно, разумею!

Старик медленно оглядел его, проговорил осторожно:

— Зачем врешь мне? Ты ж не половец…

Горчак пожал плечами, сказал:

— Ты спросил, разумею ли я по-половецки, я ответил. Но я еще на полудюжине языков разумею. А принадлежу я к народу русов.

Старик покивал головой, проговорил задумчиво:

— Слыхал, но не бывал ни разу. Леса у вас дремучие — страшно… Значит, говоришь, торговать будете со степью?

— Будем торговать! — уверенно выговорил Горчак. — А для того пути нам надо знать через степь.

Старик надолго задумался. Нойон сидел неподвижно, даже кумыс пить забыл. Наконец старик встрепенулся, сказал:

— У тебя пергамент есть, и чем писать?

— Есть, конечно… — Горчак сорвался с места с не солидной поспешностью, сбегал к своему вьюку, принес глиняную чернильницу, лист тонко выделанной кожи и половецкую тростинку для писания.

Старик повернул пергамент так, что один край смотрел точно на полуночь, другой — на полдень, сказал:

— Это — великая степь…

Горчак торопливо поставил с краев пергамента закорючки. Серик грамоте разумел, но закорючки были какие-то незнакомые. Старик некоторое время задумчиво смотрел на пергамент, потом отобрал у Горчака тростинку, умело обмакнул в чернильницу, провел извилистую линию, уходящую куда-то на полночь, сказал:

— Река… Далеко течет… Никто не знает. Там скоро густые леса начинаются. От стойбища до той реки три дня пути, — он медленно провел другую линию, тоже уходящую на полуночь, сказал: — Другая река. Большая вода. До нее отсюда тринадцать дней пути, — отмерив на пергаменте чуть ли не до восходного края, прочертил еще одну линию, тоже уходящую на полуночь, выговорил медленно: — Очень большая вода… Очень… Даже на бурдюке не переплыть… Там, за рекой, степь кончается. Великие леса начинаются, никто края их не знает. С конями не пройти — травы нет никакой для коней. Под деревьями голая земля… Коням есть нечего…

Горчак некоторое время задумчиво рассматривал рисунок, наконец, спросил:

— Сколько, ты говоришь, от этой речки до этой?

Старик долго думал, наконец, неуверенно протянул:

— Я думаю, сорок дней пути, а то и все пятьдесят…

Горчак повел пальцем вверх по большой реке, спросил:

— А какие люди там живут?

Старик покачал головой, презрительно бросил:

— Там люди не живут… Пески… Там все больше плохие люди ходят.

— Почему — плохие? — изумленно спросил Горчак.

— С товаром мимо ходят, со степными людьми не торгуют…

Тут начали разносить баранов. Осторожно сворачивая рисунок Великой Степи, Горчак подмигнул Серику:

— Ну вот, и не надо дальше идти. Даже узнали, где Великий Путь проходит. Старик знает, где плохие люди половцы с товаром ходят и со степняками не торгуют. А как бы с ними торговать? Из этакой дали, шерсть да кожи не повезешь…

Серик пробурчал:

— Значит, ты их тоже обманываешь?

— Ну почему же… — Горчак равнодушно дернул плечом. — Ты ж слышал; на полночь, не дальше, чем три дня пути — леса начинаются, а там мягкой рухляди не меряно и не считано. Вслед за большими людьми, вроде Реута и Казарина, сюда всякая мелочь кинется, да и смерды потянутся. Земли-то — никем не меряны… Вот и протянется сам собой через Сибирь наш, русский, Великий Шелковый Путь.