Дом был старый, и на лестнице знакомо пахло кошками.

Иветта вышла через четверть часа.

– Что там? – спросил он.

– ОРЗ.

– Дядька, тетка?

– Молодой человек. Очень милый. Между прочим, просил телефончик.

– Ты, конечно, не дала.

– Отчего же... Если это поможет ему выздороветь.

– Давай я тоже заболею, а ты меня будешь лечить.

– Ты не наш участок. И вообще командированных принимает только дежурный врач.

Во втором доме тоже было ОРЗ.

– Ты им выписываешь лекарства?

– Угу.

– И ты думаешь, они им помогают?

– Думаю, да.

– А я думаю, что лекарства ни к чему. Я никогда не принимаю лекарств. У меня к ним идиосинкразия.

– Мои больные не знают такого слова.

В третьем доме оказалось все то же острое респираторное.

– Послушай, это не скучно? Каждый день одно и то же. Одна болезнь, одна таблетка.

– Если ты будешь зудеть над ухом, я тебя прогоню.

– Я серьезно, ей-богу.

– Ты тут говорил про людей. Так вот, я их тоже люблю. Они мне интересны. Я уверена, что вы, мастера искусств, не замечаете и сотой доли того, что замечает врач.

– Так-так, слушаю...

– Все. Хватит с тебя.

– Просто, а главное – убедительно. Хотя, между нами говоря, – Кашин перешел на заговорщицкий шепот, – методы современного лечения моему обыденному сознанию кажутся варварскими. Вместо того чтобы направить внутреннюю психическую или какую там еще энергию человека на излечение его больного органа, ему этот орган чик! – и отрезают. В человеке есть все, чтобы он сам себя мог вылечить. Его энергетика, как и мозг, используется смехотворно мало. А природа его создает потенциально гармоничным, скомпенсированным.

– Дорогой, ты слишком хорошего мнения о природе. Побыл бы ты хоть в одной детской клинике. Волосы встанут дыбом. Тогда бы ты уже не говорил о гармонии, а вставлял искусственный клапан в сердце или титановый стержень вместо никудышной голени. При-ро-да... – и Иветта знакомо раздула свои тонкие ноздри.

Словно в отместку ему четвертый адрес оказался, видимо, нетипичным, и Кашин долго простоял на лестнице. Напротив дома через двор была школа, и младшеклассники, оставленные на продленку, бегали под присмотром сердитой усталой учительницы среди чахлых зимних деревцов. Двое мальчишек пинали камешек в футбольные ворота из школьных сумок.

– Два на одного, идет? – подошел к ним Кашин.

– Давайте, – сказал один из них, и они, не церемонясь, агрессивно пошли вперед. Один, побольше и повыше, был себе на уме и норовил нападать исподтишка, а второй, широкоплечий веснушчатый коротышка, пер напролом по центру, будто был в одной с Кашиным весовой категории. И если первый при неудаче отскакивал в сторону, то второй боролся до конца, упорно путаясь под ногами, толкаясь и сопя.

Кашин не заметил, что Иветта уже стоит поодаль.

– Простите, ребята, – сказал он, выпрямляясь. – За мной пришли.

На этот раз Иветта молчала и шла не так скоро.

– Что-то нехорошо? – спросил Кашин.

Она не ответила, только поежилась и устало прикрыла веки.

Вечерело, и в чистой густой сини поблескивали две-три ранних звезды. Вдоль улицы бледно обозначились цепочки огней и стали разгораться, засвечивая и звезды, и черный непрерывающийся силуэт крыш на фоне меркнущего заката.

– Умирает чудесный старик, – прозвучал в сторону Иветтин голос, будто она обращалась к оставшемуся за фонарями пространству. – И ничего нельзя сделать.

Кашин молчал.

– Рак легкого. Выписали из больницы. Не хотят, чтобы у них рос показатель смертности. Представляешь, на это есть план и всякое такое... Раньше он всегда целовал мне руку. А теперь поглядел, будто извинялся, что нет сил. Он всегда улыбается, когда я прихожу. Такой ясный незамутненный взгляд. Я бы вышла за него замуж, если б это не было безумием. В молодых мужчинах чего-то страшно не хватает.

Мимо, отражая огни, шелестел поток автомашин.

– Мне сюда, – оказала она, останавливаясь у дверей. – Холодно. Подними воротник, – и протянула руку, помогая. – Вот так. Побегай вокруг дома...

– Я люблю тебя, – сказал он.

– Побегай и пройдет.

Он поймал облачко ее дыхания и поднес к своим губам.

... Освободилась она на час позднее, чем обещала. Кашин промерз до костей – позвоночник превратился в сосульку и при малейшем движении излучал волны холода, как антенна...

– А теперь корми, – сказала она. – Безумно хочется есть. Я, когда голодная, – злая.

Они набрали в магазине еды и питья, у Кашина не было мелочи, а у кассирши сдачи, и, повернув свое грузное тело в сторону Иветты, она задиристо спросила:

– Может, жена выручит?

И странно было потом вновь уходить от Иветты, но Кашин поклялся себе, что сегодня не обременит ее.

– На вокзал? – усмехнулась она.

– Ну что ты, есть много других чудесных мест.

– Верю, – сказала она.

Кроме неловкого скомканного расставания, все остальное грело душу, и уже казалось, что и так прекрасно – приходить к ней по вечерам и потом, закрывая за собой дверь, желать спокойной ночи. Он приготовил такое мясо, что с открытого балкона было видно, как собаки останавливались во дворе, задирая нос, и пока он священнодействовал на кухне, к Иветте заходила соседка, дабы выразить полное одобрение ее выбору.

– А муж почему не одобряет? Я видел там, в комнате, вроде бы мужа.

– Он пьян. Проспится и одобрит.

Кулик, как и положено куликам, жил один. Его комната в дебрях огромной коммуналки была сверху донизу забита книгами. В основном – старинными.

– Все твое? – поразился Кашин.

– Не все, – успокоил его Кулик. – В свободное время я еще занимаюсь древним переплетным делом.

Он ходил по комнате, подняв плечи, – в приятном уничижении от окружающей его книжной мощи, ему было тепло среди этих древних, в коже с позолотой, корешков.

– Не был на выставке? – не утерпел Кашин.

– В Манеже? Я что – спятил?! – Кулик сделал еще один круг возле стеллажей. – Ой? – растерянно посмотрел на Кашина. – Там же твоя работа? Прости.

– Бог простит.

– Даже ради дорогого гостя не хотел бы поступаться принципами. Не люблю все это якобы современное. Перепевают один другого. Рыцари дозволенных ценностей... От начала века – ни на шаг. Нам вообще не свойственна живопись. Линии нет, свет не чувствуем, краски блеклые, темперамент рыбий. На всю историю живописи – два-три исключения.

– Да ты еще и русофоб.

– У каждого народа свой талант. У русских – он литературный, музыкальный, танцевальный, у англичан технический, философский, а живопись у них – тоже дрянь, секонд хенд...

– Шпенглера что ли начитался?

– При чем тут Шпенглер. Немцы все зануды. Я тебе объективно говорю. Это генетика. Вообще последний пик духовности пришелся на начало двадцатого века. Франция, Испания и, конечно, Россия. Серебряный век. Вершина. – Кулик остановился, не закончив очередного круга, и еще больше, словно в обиженном недоумении поднял плечи: – А потом, потом пришел большевизм, фашизм, и больше нигде ничего хорошего не было. Мы только камешки с той горы... Осыпь...

Кашин промаялся до глубокой ночи. Казалось свинством придти и завалиться спать, хотя от недосыпа клинило мозги. Кулик с удручающей последовательностью отметал сегодняшний день. Его идея сводилась к тому, что если раньше искусство было поиском гармонии между душой и миром, являлось разновидностью веры, то теперь оно существовало лишь по инерции, потому что потребность в гармонии и вере исчерпана.

– Неужто? – усмехнулся Кашин.

– Да пойми же ты, – двумя пальцами схватил его рукав Кулик, – ты и кучка твоих единомышленников – вы даже не поддаетесь статистическому учету. Вы абсолютный нуль в бесконечности потребительства. И если вас и смотрят, то уже по другому внутреннему импульсу. Знаешь, что такое крах социального сознания – это когда потребность вырождается в потребление. Чтобы было великое искусство, должна быть великая духовная потребность.