Господи, как плохо охраняется выставка. Пара смотрительниц на весь этот огромный, теперь перегороженный Манеж, по которому когда-то гоняли гвардейских лошадей. Бери любую картину и выноси. Ему надо было направо, ближе к стене, но он нарочно свернул налево, а уже оттуда, отмечая, что не попадает в поле зрение смотрительниц, передвинулся к своей картине. Он был один, она была перед ним. Ближайшие посетители могли переместится сюда не раньше, чем через минуту. А, может, через час. А может, никогда. Кому он тут нужен со своей любовью? И все-таки Кашин трепетал. И скальпель в его руке трепетал вместе с ним, как листик осины. Иветта смотрела из глубины холста, и было видно, что она догадывается о чем-то нехорошем. «Она же совсем другая, – вдруг подумал Кашин. – Я совсем ее не знаю». Он был как в горячке, мало, что его трясло, похоже, у него и с мозгами было не в порядке. Они словно плыли куда-то, снявшись со своего насиженного места. Нет, он поступает правильно. Он не Репин, и перед ним не Иван Грозный, убивающий своего сына, что когда-то не понравилось какому-то сумасшедшему, и перед ним не его любимая Даная Рембрандта из Эрмитажа, которую сжег кислотой какой-то литовский недоумок, перед ним всего лишь никому не известная Иветта, которую он отчаянно полюбил и для которой он сейчас совершит жертвоприношение. Она требует доказательств его любви? Что же, он их представит!

Туго натянутое полотно хрустнуло, даже как бы ойкнуло от боли под его скальпелем и стало пульсировать в такт рывкам лезвия. Грунтовка была тонкой, казеиновой – резалось легко, как по живому. Кашин вырезал квадрат головы размером с носовой платок (это могло бы стать отдельным портретом, захоти он ее обрамить) и, оглянувшись, сунул его под пояс брюк, заправив сверху рубашку. Вот и все. Он сделал маневр в обратном направлении и вышел как бы с другой стороны, – никто не обратил на него внимания. Это было так просто, что не поддавалось объяснению. Впору было задаться вопросом, почему же до нас дошло столько полотен, – они так уязвимы для ножа. Неужели мир зрителей состоит по преимуществу из нормальных людей?

Напряжение схлынуло, и Кашин почувствовал в ногах слабость. Его продолжало поташнивать, и он был совершенно мокрый от пота, как после бани. Да, хорошую баню он себе устроил. Такого еще с ним не было. Вот уж действительно – новый опыт. От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Что теперь будет? А ничего, картину просто снимут по-тихому, а его известят... Интересно, застрахована ли она? Кашин даже не удосужился поинтересоваться. Куда теперь? Иветта на работе, а вырезанный кусок холста жжет ему нутро. Надо чего-то съесть. И помыться. Побриться.

И еще хотелось плакать. Хотелось рыдать. Если честно, то картины было невыносимо жаль. И в минуты, когда он забывал про Иветту, сожаление просто выжигало его.

После кофе с молоком и булочки с изюмом (похоже, любимым буфетным комплектом москвичей) немного отпустило, и мысли его приняли более ровный и плавный характер. Да, вчера он вел себя преглупо и чуть не погубил их отношения. Он ведь ничего по сути не сделал, чтобы его любили, он жил по инерции своих позавчерашних успехов на любовной ниве... Сколько уже раз он ошибался, перенося вчера в сегодня. Но по инерции здесь ничего не получится. За любовь надо бороться каждый день. Что же. Он поборется. Еще посмотрим, кто кого.

Удачная идея успокоила его и вернула любимое состояние – предощущение чего-то хорошего. Казалось, что выспался, что бодр и здоров.

В магазине «Старая книга» Кулика не оказалось, но Кашину дали позвонить:

– Старик, ты не будешь против, если я вдруг вечером постучусь в твою дверь... Ага, соскучился... Всего на одну ночь... Один, один, успокойся... Пока с ней, но тут всякие сложности. Ничего тебе не понятно. Ну, все. Не забуду. Бутылка за мной.

Меж тем стало подмораживать, снежную кашу прихватило, и тротуары на глазах подсохли, затянув ледяной пленкой редкие лужицы. За облаками, где-то совсем рядом, бродило солнце. А может взять и уехать? Улететь? А через часа четыре позвонить ей на работу. Огорчить. Озадачить. Много бы он отдал за нотку ее огорчения...

Зашел в телефонную будку и набрал ее номер. Сплошное везение – она была дома. Ей перенесли дежурство. До часу еще уйма времени!

– Ну, так я сейчас заеду? – отважно спросил он, зная, что с ее «нет» ему будет очень трудно справиться.

– Зачем? – сказала она не очень вежливо.

– Кофейком напоишь. Опять же подарок для тебя. Не могу же я с ним по городу таскаться. Неровен час – арестуют.

– Ты что, Дима... – сказала она и замолчала.

То, как она это сказала, и эта ее пауза прозвучали для него небесной музыкой.

– Ты что, свою картину украл?

– Ну да, в этом роде...

– Тебе ее отдали?

– Угу, теперь вот хожу с ней, не знаю куда деть. Метр семьдесят на метр сорок.

– Сдай в багажное отделение.

– Там не принимают. Говорят, художественная ценность.

– Ох уж и ценность...

– Ну да, – сказал он, – сам не ожидал.

Он слышал ее улыбку и улыбался в ответ. И за это мгновенье он готов был пожертвовать всем своим несчастным творчеством.

– Ну ладно, – поколебавшись, сказала она. – Привози. За хранение ничего не возьму.

И он полетел к ней.

– Здравствуй, – сказала она, открыв дверь, и тут же нахмурилась, поскольку никакого крупногабаритного предмета в его руках не наблюдалось. Он молча протянул ей рулончик с ее лицом.

– Что это? – спросила она, не желая брать сверток.

– Посмотри...

– Что это? – повторила она, помрачнев.

– Твой портрет, – сказал он, продолжая стоять в дверях. Чувствуя, что опять пошло не туда, он развернул трофей:

– Я его вырезал. Иначе не получалось.

Она посмотрела на свой портрет, потом подняла глаза на Кашина. В них была вина:

– Ну, ничего, потом ты его пришьешь на место.

– Зачем пришьешь, – сказал он, вспомнив про мусоропровод, тут же, на лестничной площадке. Подошел, открыл крышку и кинул туда портрет. Было слышно, как холстик прошелестел вниз по трубе. Теперь уже окончательно. Никаких компромиссов между обеими его музами.

Иветта внимательно посмотрела на Кашина, ища в его лице следы сожаления, – он же браво улыбался.

– Что ж, проходи, Герострат, – сказала она.

Полпервого Иветта засобиралась на дежурство, и Кашин вызвался ее сопровождать. Она не возражала.

– У тебя есть чемоданчик? Вот и славно! – сказал он. – Я буду его носить. Ничего. Я в парадняке постою. Могу и войти. Вроде санитара или стажера. Стажеры ходят с врачом по квартирам?

– Ну что ж, попробуй, – сказала она.

В мужской меховой шапке, аккуратно покрывшей золотую россыпь ее волос, с лучащимися глазами на зимнем суровом свету, чуть зарумянившаяся, была она прекрасна...

Протянула ему пузатый коричневый чемоданчик:

– Неси.

– И много у тебя вызовов?

– Уже и на попятную...

– Нет. Чем больше, тем лучше.

Шла рядом с ним своей чудесной горделивой походкой.

– Так где ж ты вчера ночевал?

– На вокзале.

– Ну и как?

– Хорошо. Люди вокруг. Тепло. Душевно.

– Ну вот, благодари меня, что приобщился к народу, элита...

– Не знаю такого слова. А насчет народа, у меня с юности, когда еще бродяжничал, чувство такое осталось. Едешь, например, куда-то за тыщу, две тыщи, пять тыщ верст, вылезешь – а там все равно по-русски говорят. Просто поразительно. Велика Россия.

– В каком классе географию проходят?

– Ты без иронии. Ты понимаешь, о чем я говорю.

– Не люблю сантиментов. Особенно про народ, всякую там родину.

Кашин поморщился и с веселым снисхождением, как старший товарищ, глянул на нее.

Хорошо было сегодня. Просто. Она даже спросила:

– Чему это ты радуешься?

– Все хорошо, – сказал он.

– Счастливый человек, – вздохнула она, и вздох ее был о своем.

В квартиру к больному она его не пустила:

– Перебьешься, – и пока стояла в ожидании, когда откроют дверь, изменилась так, что подойти и взять за руку было бы нелепо.