Как ни странно, но Триша, ведшая переговоры, была на моей стороне, чем меня окончательно добила. Днем я смиренно купил билет за сорок девять долларов, а вечером она отвезла меня в центр города на автобусную станцию. Я сидел, поджав хвост, – а вдруг Майк передумал и ждет меня там в компании двух дюжих полицейских? Господи, пронеси.

Пронесло, хотя я еще целый час до рейса промаялся в бомжатнике зала ожидания, где изо всех щелей смотрела на меня американская нищета, так похожая на российскую, разве что попестрее.

Могучий негр-водитель прокомпостировал мой билет, я сунул сумку в багажный поддон, сел в кресло к окну, и глядя, как автобус выруливает из тесных ему темных улиц, понял, что теперь я бедняк.

Ночь пошла в бессонной маяте, хотя кресло рядом со мной оказалось пусто, а утром вдали, на сиреневом бессолнечном экране неба, как на странице детской книжки, встали небоскребы, обведенные по случаю праздников тысячами лампочек иллюминации.

Сан-Франциско.

Со станции я позвонил Энн – она сказала, что будет в «tan coloured Datsun»*.

*(СНОСКА: «желто-коричневом Датсуне» (англ.).

– Tent covered?** – переспросил я, потный от волнения, что что-нибудь перепутаю.

**(СНОСКА: С брезентовым верхом? (англ.)

«Датсун» оказался затрапезной колымагой с выщипанной обивкой. Энни была в матушку – босиком.

Днем она со смехом передавала Патриции наш разговор, и та на другом конце провода в далеком теперь Лос-Анджелосе радовалась за нас– слава богу, мы приняли друг дружку. Да, возможно. Но не более. В общем, Энн мне не понравилась. Кому нравится бедность. Ей было лет двадцать пять-двадцать восемь – замкнутая, в черно-сером, с мрачноватым взглядом, в котором иногда мелькало что-то затравленное. Ну да, тяжелое детство, насильник отчим по имени Рон Мацушима... Со мной говорила мало и лишь по делу. Даже с Патрицией у нас случалась игра, легкость, свобода – а тут я будто тащил на себе мешок ее молчания. Где-то она училась, но не доучилась по причине хронического отсутствия денег, читала какую-то околофилософскую муйню, лежа днем в одежде под одеялом, изредка пиликала на скрипке. Осколки родительских амбиций... На жизнь зарабатывала на рыболовецком пирсе. Раз в неделю маленький сейнер ее хозяина-итальянца выходил на середину бухты и возвращался с сетью креветок и прочих щиплющихся. Она на берегу сортировала...

Энни занимала две комнаты на втором этаже деревянного дома, очень похожего на тот, где жила Патриция. Когда я попытался отнести стиль постройки к поствикторианскому, она меня поправила:

– No, Edwardian.

Этим тортовым стилем, выжившим в нескольких землетрясениях, было застроено полдеревянного Сан-Франциско.

На этаже, кроме обширной кухни, было еще две комнаты, занятые молодыми жильцами, – Энни же была, так сказать, ответственной съемщицей. По вечерам к ней приходил мексиканец, тихий и скромный юноша, работавший на почте в отделе посылок. Английского он не знал вовсе, и она говорила с ним по-испански.

Мне она выделила свою гостиную – с прекрасным фонарем окна на три стороны света. Впрочем, за окном не было ничего отрадного глазу– мы жили в мексиканском квартале. Спать в гостиной было негде – старый кокетливый диванчик с гнутыми подлокотниками и стонущими пружинами (видимо, с помойки) вмещал меня лишь на две трети. Две ночи я кое-как перемучился, то складываясь в три погибели, то выпрастывая ноги или голову, а на третью перекочевал на пол – благо, у Энни нашелся спальный мешок.

В гостиной стояла елка, а круглый колченогий столик перед окном был по-новогоднему декорирован большой плетеной тарелкой, полной крупных мандаринов с необрезанными зелеными черенками. Каждый день я потихоньку уменьшал их количество, стараясь расположить оставшиеся пошире. Питался я, естественно, за свой счет. Выходило – на пять долларов в день. Однако большой общий холодильник был забит до отказа, и я пощипывал тут и там, добавляя к ежедневному рациону еще доллара на два. Хуже с метро – проезд в одну сторону стоил доллар.

Сосед за стеной оказался гомиком, другой – рок-гитаристом, временно не у дел. Гомик был похож на банковского служащего, ходил мимо на цыпочках с загадочной улыбкой, гитарист, вежливый парнишка, спрашивал о судьбе рока в России. Гикнулся – отвечал я.

В Сан-Франциско было холодно – утром лужи были покрыты льдом, днем термометр показывал градусов сорок пять по Фаренгейту, то бишь, около семи.

Если у Патриции я мерз, то здесь стал просто околевать и под Новый год уже кашлял, как туберкулезник. По этой причине на Новый год я остался дома, хотя Энни со своим мексиканцем звала меня на пирс номер шесть, где в каюте сейнера собирались ее друзья. В тот день голос у меня совсем пропал и я сипел почище Фрэнка.

Как там они?

* * *

Утром первого числа позвонила Патриция – сказала, что еще так и не собрала вещи, да и тормоза у машины барахлят.

– Ведь ты побудешь там еще недельку, Петер?

Я просипел – о’кей.

Даже не спросила, что с моим голосом. Похоже, я уже всех достал.

В большом дешевом универмаге «Вулворт» я купил себя за три доллара шерстяную вязаную шапку, какие здесь носили только негры, и по ночам натягивал ее себя на голову до глаз. Делать мне было абсолютно нечего, и я каждый день, как на работу, отправлялся в город. Просто так, чтобы ходить, а не мерзнуть. Я исходил его весь. А если было далеко, то садился на автобус. Все-таки немного дешевле, чем метро.

Патриция дала мне телефон Ширли Русако, но, несмотря на всю свою радость по поводу моего приезда в Сан-Франциско, детская писательница не выразила ни малейшего желания со мной встретиться. Оказывается, у нее ремонт. Прямо, эпидемия какая-то. Впрочем, я знал, что так и будет, – еще в Лосево, когда однажды заскочил в смердящую лагерную уборную на одно очко, где задастая Ширли не закрылась по незнанию. Кукарекнув, она в ужасе спрыгнула с насеста и, помню, еще тогда я подумал, что этот конфуз выйдет мне боком.

Я ходил в своем длинном кожаном турецком пальто, наконец-то пригодившемся, и считал, что надежно закамуфлирован в разномастной толпе, однако в каком-то магазинчике вдруг услышал в свою спину от хозяина-продавца тихое, насмешливо-ядовитое, с хорватским акцентом: «Кей-Джи-Би? Давай-давай». Я сделал вид, что это не ко мне.

Почти каждый день я слышал на улицах русскую речь, но она скорее вызывала у меня протест и ревность собственника – какие еще тут хрен с редькой лезут на мою территорию. Хотя было совершенно очевидно, что они живут здесь, и довольно давно. Однажды в скверике за станцией метро Сивик Сентр я попал на сбор русско-еврейской общины по неизвестному поводу – как если бы оказался в вяловатой толпе на Дворцовой площади на презентации какой-нибудь там «Гербалайф». Между родителями бегали дети – резвились, те делали им замечания. Ни одного английского слова. Не попроситься ли мне здесь на работу, подумал я. Не попросился.

Возле той же станции метро в щели, где можно было купить дешевую пиццу, всегда стояла очередь, а у входа в большой универмаг каждый день сидели четыре негра, колотя в большие стеклянные бачки из-под воды. Что-то им перепадало от прохожих. Во всяком случае, это был заработок.

Деньги мои, несмотря на страшную экономию, убывали как из незавернутого крана.

На улицах тут и там попадались живые манекены. Стоит человек на тумбочке в дурацкой позе выключенной куклы, затем включается – делает несколько механических движений и снова замирает. Как ни странно, эти тоже что-то наскребали на хлеб. Американцы любят механических дуриков. Один из таких манекенов был явно русский парень, забредший в Америку ради приключений на свою задницу. Он встретился со мной взглядом и тоже меня вычислил. По этой причине я молча пошел дальше, а он остался на своем ящике из-под бутылок. Работал он хуже других. Несколько раз на главной улице мне попадалась грустная девица, сидевшая у стены на тротуаре, – студентка с виду. «Ищу работу» – было написано на картонке перед ней. Хотелось к ней подойти, тем более, что она меня заметила, но я не подошел – лишние расходы...