Последние слова Альфред выговорил таким озабоченным и нетвердым голосом, что Остап остановился и посмотрел ему в глаза. Привыкнув отгадывать все по выражению его лица, он легко узнал, что Альфред говорил одно, а думал другое, оба стояли, смешавшись и раскрасневшись.

— Если бы я знал тебя менее, — сказал Евстафий, — то подумал бы, что ты не открываешь мне всех своих мыслей.

— Евстафий! Ты веришь моей дружбе?

— О, можешь ли ты сомневаться в этом?

— Поверь же мне, что всякий мой совет происходит от моей дружеской о тебе заботливости.

— Верю и слушаю. Ты едешь в Скалу? И я с тобой.

— Еду завтра. Граф уже не требует нашей помощи. А твои родные?

— Тоже! — отвечал со вздохом Евстафий.

— Так можем уехать?

— Поедем.

Этим окончился их разговор.

На другой день утром, прежде чем они отправились, Михалина вышла просить их к себе. Целую ночь провела она в слезах, борясь с собой, но ничего, кроме грусти, не могла себе добыть. Одно только религиозное воспитание, научающее нас укрощать всякую страсть, может дать человеку силу, необходимую для победы над страстью. Михалина вовсе его не имела, привыкнув поступать только по своей воле, удовлетворять каждую мимолетную свою фантазию, она предалась в первые минуты со всею живостью своего характера возрастающему чувству. Все в ней подстрекало эту страсть. Несбыточность ее и исключительное положение Евстафия, его глубокая грусть, испытанные им преследования, его благородный характер и терпеливое мужество, упорное молчание, когда взор его невольно изменял ему и высказывал, что происходило у него на душе — все это говорило в его пользу. Тихо росла и усиливалась любовь, но наконец дошла до такой степени, когда уже человек теряет бодрость, получает горячку, сохнет и умирает.

Целую ночь продумала и проплакала Мизя, хотела украсить будущность какой-нибудь надеждой, но напрасно. Отовсюду вставали непреодолимые препятствия, она старалась обмануть себя, но через минуту сама же открывала обман и горько плакала. На рассвете она сказала себе, что видела его в последний раз.

Дорого стоит человеку такое решение: голова трещит, сердце разрывается, и как бы душа расстается с телом. При этой мысли бешенство овладевает человеком, кто благополучно переживает такую минуту, тот должен благодарить Бога за спасение. Многие, однако же, сходят с ума, у многих яд этой горькой решимости медленно, но верно отравляет всю жизнь и преждевременно, нравственно и физически убивает. Мизя не могла примириться с мыслью о том, что она уже больше его не увидит, и послала просить к себе Альфреда и Евстафия.

Альфред принял это приглашение с видимым неудовольствием, но отказать не посмел. Они молча пошли на зов.

— Побудем минуту только, — сказал он, входя на крыльцо. — Пора нам в дорогу.

Евстафий ничего не отвечал. Лицо его, носившее всегда выражение тихой покорности, было бледно, глаза блистали, губы побледнели. Альфред видел это, и внутренняя мука терзала его душу.

— Что с тобой? — спросил он, увидав Евстафия, хватающегося за колонну.

— Ничего, так, устал, — отвечал доктор.

Михалина ждала их на пороге своей комнаты, она была неузнаваема, бледна и смущена.

— Я хотела, — сказала она, — но извините, забыла, спросить вас, как должно поступать с выздоравливающим отцом, и поэтому должна была еще раз просить вас прийти ко мне.

Предлог был придуман весьма неловко, потому что Евстафий дал уже подробное наставление об этом, но он ничего не отвечал, так сам был сконфужен, и забыл о том, что сделал. Михалина взглянула на него и задрожала при виде его перемены.

— Что с вами? Пан нездоров? — спросила она заботливо.

— Я? Нет, — отвечал Евстафий, принужденно улыбаясь, — я никогда так хорошо не чувствовал себя.

Вошедший слуга попросил Альфреда к графу. Мизя и Евстафий остались одни. Евстафий так был смущен, что не знал, что говорить, окидывал взорами комнату, хотел улыбнуться, представлял из себя веселого, а чуть не падал от грусти.

— Когда же мы снова увидимся? — спросила Михалина.

— Панна, ты можешь знать, что всегда, до самой смерти, я готов буду являться по твоему зову.

— Как теперь, — прервала Михалина. — Вы спасли жизнь моему отцу, а я не умею выразить вам, какую память оставляете вы по себе в моем сердце, память, которую ничто не изгладит, вечную, по крайней мере, продолжительную, как жизнь моя.

У Евстафия навернулись слезы на глазах.

— О, это мне, — сказал он, — мне надо быть благодарным! Мне надо уважать вас всегда, вы извлекли меня из грязи, дали более чем жизнь, потому что дали чувства и мысли, достойные человека. Нет! Для этого нет выражения.

— Но когда же, скажите мне, когда мы снова увидимся?

— Я не могу быть уверен и в завтрашнем дне, но всюду, где буду, не перестану молиться, думать и уважать вас. Вы и Альфред всегда будете жить в моем бедном сердце, из которого ничто вас не вытеснит, потому что никто другой не захотел бы с такой ангельской добротой сблизиться со мною.

— Горькое же вы имеете понятие о свете, но кто же нынче осмелится ценить человека по чему-нибудь другому, как не по его внутренним свойствам?

— Но что же я такое, где мои достоинства? — сказал Евстафий, ломая руки. — Я могу заслужить только сожаление, сострадание.

— О, в моем сердце, — живо прервала Мизя, — есть чувство к вам, гораздо сильнее жалости и благодарности…

Она едва не выговорила страшного признания… Но в эту минуту Альфред, беспокоившийся о тех, которых оставил наедине, поспешно вбежал в комнату. Окинув взором обоих, он догадался, что разговор их был многозначителен, но не мог узнать, на чем он прервался.

— Едем! — воскликнул он как бы весело. — Будь здорова, милая кузина, едем в Скалу, добрый мой Евстафий обещал мне остаться там несколько дней, а может, и долее. Меня ждут мои больные, вчера я получил уведомление, что в одной из деревень появилась холера. Наша обязанность поспешить на помощь.

Прощание было почти равнодушно, так все были смущены. Едва двери за ними затворились, Мизя вышла из дома в сад и скрылась в густых аллеях. Пани Дерош, следившая за каждым ее шагом, поспешила за ней.

Почтовый колокольчик все более и более терялся в отдалении. Михалина с биением сердца отворила калитку, выходившую на дорогу, она хотела еще раз его видеть. Как тень промелькнули мимо нее мчавшиеся лошади, так что она даже не рассмотрела лиц, тем более, что Евстафий, притворясь утомленным, дремал, спрятавшись в самой глубине коляски. Альфред рассмотрел только платье и калитку и сказал себе со вздохом: "Это уже непобедимое безумие, бедная Мизя!" Вечером того же дня Евстафий лежал в беспамятстве, Альфред наблюдал за ним. Сильная горячка все более и более ужесточалась, вырывая из организма силы, разум и память.

Евстафий выехал из Скалы, проговорив с Альфредом всю ночь, и более не показывался.

* * *

За это время многое изменилось — прошло десять лет. Старый граф узнал, кто спас его, но, несмотря на это, никогда не вспоминал о Евстафий и никогда о нем не спрашивал.

Альфред остался в Скале, очень часто навещал дядю, очень дружески обходился с Михалиной, но не показывал виду, что думает о ней, как о невесте. Другие претенденты, которых приманивало возрастающее состояние графа, исчезли один за другим, не оставляя за собой даже и следов. Многих из них желал граф, но Мизя решительно объявила, что не пойдет ни за кого по принуждению и что при таком важном шаге в жизни она хочет быть совершенно свободной.

Но когда проходил год за годом, и она выбора не делала, отец начал беспокоиться. Однажды утром он даже решился напомнить дочери, что пора было бы на что-нибудь решиться.

— Предоставьте это мне, — отвечала она. Граф не смел настаивать.

Спустя некоторое время знатнейшие соревнователи сдались и исчезли навсегда, новые не показывались даже и изредка.

Удивительные слухи начали распространяться о графине. Отец уже помышлял об Альфреде, тем более, что Альфред по возвращении своему из-за границы прекрасно занимался своим имением и тем умножал свое состояние.