Изменить стиль страницы

Жена Азалия в Петербурге на попечении партии. Курит надушенные папиросы, целыми днями спорит о теософии и социализме, отыскивает каких-то потусторонних «Лапана» и «Пампана», возится с поэтами и философами. Ложится в четыре часа утра и встает в три часа дня… Он в Москве ходит, говорит, слушает… И так всю жизнь! Ему скоро пятьдесят лет. Седина забралась в черные волосы. Большая лысина светится на затылке. Сгорбился. У него большой стаж — он был в ссылке, пострадал за правду. Что делал он, однако, всю жизнь? Одни обучали солдат, воевали, умирали, страдали по лазаретам. Другие писали романы и повести, будили мысль, вызывали слезы, учили детей… Третьи строили железные дороги, годами жили в Маньчжурии и в Заамурской тайге, вставали до света и шли с рабочими прокладывать железный путь. Строили дома… Судили, наказывали… Кипели в людском муравейнике, скрашивали свою жизнь. Играли на театре, пели… Считали деньги, охотились, пахали землю, сеяли хлеб, разводили скот и лошадей. Все что-то делали… А что делал он и вознесенные недавно, как народные герои партийные товарищи — Мария Александровна Спиридонова, «бабушка» Брешко-Брешковская, Керенский, Чернов, Ленин, Троцкий, Зиновьев?.. Что делал он сам?

Как предстанет он перед народом и что ответит ему?

Как предстанет он перед Богом?

Ипполит остановился. Дальше нельзя было идти. Камни мостовой были выворочены и вместе с землей и красноватым песком образовывали валик за канавой. Можно было подумать, что тут прокладывали трубы. Это был окоп. Красноармеец стоял у фонаря за канавой и курил папиросу.

Бледнело небо, розовел восток. Прохладные туманы спускались на землю. В пустынной красоте раскрывались перспективы утренних улиц Москвы. Дома казались блеклыми, вывески мертвыми. Нигде ни души. За тишиной уснувшего города чуть слышался далекий, невнятный шум. Точно пулеметы стреляли или трещали повозки обозов. — Слышь, товарищ, — сказал красноармеец, поворачивая серое, голодное лицо к Ипполиту, — должно, они наступают.

"И уж, конечно, не перед Богом, — ответил на свою мысль Ипполит. — Бога-то ведь нет… Это кто сказал? — точно, кто спросил внутри него. — Это я сказал?.. А как же тогда «Лапан», а как же теургические устремления, "мистерии преображения мига" и вся философия жизненных ценностей Азалии и поэта Круга?"

Сбоку, за домами, грозно, так что Ипполит и красноармеец вздрогнули, ударила пушка. Снаряд долго гудел, Удаляясь. Из небесной выси, где творилось чудо нарождения света, и клубились золотые туманы, донесся полный, густой звук разрыва — "памм"…

— Должно, над Кремлем, — сказал часовой, бросая недокуренную папироску. — А там — святые угодники! Грехи!

И, сняв фуражку, перекрестился.

"Нет, ничего не выйдет! — подумал Ипполит. — Все понапрасну…"

Сразу отчетливо понял, что надо бежать, и бежать как можно быстрее. Но бежать не мог. Его тянуло к отряду Попова, к людям, и он снова вошел в солдатскую толпу.

XVI

Вацетис с Петерсоном мчались на автомобиле по пустым улицам Москвы. Иногда навстречу им попадались маленькие группы красноармейцев и вооруженных рабочих, им кричали что-то, пытались преградить дорогу, но они неслись, прыгая на разбитой мостовой.

На Петровском шоссе их обступила дремотная, пахучая сень старых деревьев. Влево деревья раздались, замелькали в отдалении освещенные окна бараков. Пузырями, точно громадные китайские фонари, тянулись палатки с горящими внутри огнями. На поле, у передней линейки, была суета. Из палаток и бараков бежали люди в рубашках и скатанных шинелях, с винтовками в руках. На глазах у Вацетиса росли шеренги, сдвигались, убирали штыки к плечу, равняясь. Сухо раздавалась команда на латышском языке. Полковник Рекст, старый офицер, подскакал к автомобилю и доложил, что 2-й Латышский полк строится и сейчас будет готов к выступлению.

Курсанты инструкторской школы, дети московского дна, и с ними сын Липочки, восемнадцатилетний Федор, живой мальчик, с большими, серыми, близорукими глазами, торопливо запрягали лошадей в передки и возились подле орудий.

Первый час ночи был на исходе. Поднятая по тревоге молодежь переговаривалась возбужденными голосами.

— Подсобите, Федя, — говорил высокий тонкий мальчик Федору, — лошадь валек заступила.

Среди курсантов были в ходу ласковые, уменьшительные имена. Собранные со всей Москвы из подонков населения, принаряженные советской властью, будущие «социалистические» офицеры народно-крестьянской армии, они были проникнуты любовью и преданностью к власти, вынесшей их из подвалов, из сапожных мастерских, из-за трактирных стоек на высоту офицерского звания. Они смотрели на него по-старому свято. В сердце своем мечтали стать «благородиями». Привольная жизнь с налетами на буржуазных и пролетарских девиц спаяла их в одну школьную семью, где они чувствовали себя "товарищами".

— Сейчас, Абраша.

Абраша Гольдшмит, чернявый еврей, сын подмастерья портняжного цеха, боязливо осаживал большую, худую лошадь со всклокоченной шерстью. Нужно было поднять ей ногу, чтобы освободить валек, но Абраша боялся темной конской ноги с блестящей подковой: "Еще ударит, пожалуй!"

— Ну, милая! Ту-тпру… Ножку, ножку, милая, — говорил Федор, неумело берясь за ногу лошади. — Вот и готово… Вы не знаете, Абраша, куда выступаем?

— Не знаю. Слыхать, опять бунт. Контрреволюция.

— А вы не думаете, Абраша, если хорошо будем действовать и разгоним всю эту сволочь, товарищ Троцкий не поздравит нас офицерами?

— Ну, если хорошо будем действовать? Ну и почему не поздравит? И что ему стоит?..

Сзади курсанты накатывали орудие.

— Посторонись, товарищи! Ух! И славно запалю я сегодня по буржуям… — говоривший сочно выругался непечатным словом.

Полковник Рекст вызвал перед молчаливо сомкнувшейся колонной 2-го Латышского полка батальонных и ротных командиров. Рослый адъютант в старом кителе со следами погон и орденских ленточек светил электрическим фонариком на план Москвы.

— Первый батальон, — говорил Рекст, — к храму Спасителя. На Страстную площадь и к памятнику Пушкина выделите по роте. 2-й батальон с батареей — на Арбатскую площадь, и батальон инструкторов — в Кремль. Товарищи, я прошу, высылайте разведку и двигайтесь с мерами охранения.

Все шло, как если бы это был какой-то незамысловатый маневр в улицах Москвы.

— Латышскую батарею куда направить, товарищ? — спросил маленький толстый капитан.

— Вместе с инструкторской на Арбат, — коротко кинул из-за плеча Рекста Петерсон. — Мы будем действовать решительно.

Кругом отряда толпами собирались солдаты других латышских и русских частей, расположенных в лагере. От них выделялись группы. К Вацетису и Петерсону шли «делегации» просить разрешения принять участие в экспедиции против восставших.

В этих русских и латышских толпах никто не отдавал себе отчета, что происходило. Пахнуло кровью, полымем пожаров, явилась возможность стрелять, кричать и носиться по напуганному городу, показывая свою «народную» власть насмерть перепуганному обывателю.

Все шло гладко. Части были старые. Старая дисциплина Императорской армии там еще хранилась. В одних была национальная ненависть латышей к русским, в других — мальчишеский задор молодежи, ничего не понимающей и ни в чем не разбирающейся.

Холодно звучали команды. Колонны вытягивались по отделениям, за ними тарахтели пулеметные двуколки и веско громыхали орудия.

В алых туманах рождалось солнце. Туманы опускались. Улицы Москвы тонули в мутных, сырых облаках.

Из них выявлялись серые фигуры. Маячили, качались, подходили.

— Стой! Кто идет? — окликали дозоры.

— Свои!.. Свои! — отвечали из влажного облака. Разведка возвращалась к отряду. Обстановка выяснялась.

Склонившись на луку седла, товарищ Рекст слушал оживленный доклад юноши-курсанта. Он держал левой рукой за ручку велосипед, а правой чертил пальцем по плану Москвы.

— Они, товарищ командир, заняли почтамт и пытались захватить электрическую станцию, но рота 9-го Латышского полка подоспела и удержала станцию.