Любовин молчал. Свои мысли бродили в его голове. Петербург и Москва заняты немцами и жид, жид стоит во главе России! Разве этого хотят Иван Карпович, Дыбенко, Адамайтис, об этом мечтала его милая, кроткая Маруся?! Поражение! Какой вздор эта французская революция!
И, точно повторяя его мысли, с силой воскликнул Коржиков:
— Какой вздор эта французская революция, говорит наш великий вождь Владимир Ильич Ленин. Пролетариат не может не желать поражения своего отечественного империализма — он должен его добиться. Мы пошлем своих людей в армию и в общество, мы широко используем мобилизацию, и мы истребим все то, что носит следы империализма. Если нужно, мы попросту убьем их …
— И лучшего из гоев убей! — прошептал Любовин, но Коржиков, увлеченный своею речью, не слыхал его.
— Мы, говорил нам Ленин, мы усыпим бдительность обманом. Мы вольемся в ряды армий и будем кричать о победе, а вести армию к поражению. И, когда разбита и унижена будет Россия, мы вознесемся. Мы назовем подлостью и низостью все поступки высших классов, и мы не остановимся, если нужно, ни перед какою клеветою и ложью… Мы будем кричать, что кругом предательство и измена, и мы назовем всех лакеями и прислужниками старого строя, но у нас будет все: и непревзойденное мужество, и самоотречение, и вот, когда мы выроем эту бездну между правящим классом и народом, мы столкнем все правительство и сядем сами. Мы заберем средства производства из частного обладания в собственность нового государства — так учат и Маркс и Энгельс. Ни у кого не будет собственной иголки, ни у кого не будет своего плуга, но все будет государственное — и люди станут нашим послушным орудием.
— На веки прославится тот, кто сумеет избавиться от врагов еврейства, так сказано в Зогаре, — сказал Любовин.
— Вы все свое, бросьте! — крикнул Коржиков, вырывая тетрадку из рук Любовина. — Я вам дело говорю. Это и вас касается. Ленин считает, что первым делом по достижении власти нужно не заниматься парижским бредом или измышлениями социал-предателей и распускать армию, но создать свою армию, этот инструмент власти. На сегодняшнем заседании исполнительного комитета наши роли распределены. Вся наша ячейка получит средства и нужные бумаги и отправится в армию. На Виктора возложена боевая работа. Он, под именем гимназиста Холмской гимназии Виктора Модзалевского, должен отправиться в Заболотье и работать на разрушение казаков и где можно истреблять лучших вождей, авторитетных среди казаков лиц. На меня возлагается агитационная работа, распускание волнующих слухов в армии об измене начальствующих лиц, о предательстве и пр. Вы, Виктор Михайлович, должны устроиться писарем при большом штабе и добывать все сведения и передавать их мне. В наше распоряжение будут отпущены значительные средства.
— Откуда эти деньги? — спросил Любовин и в упор посмотрел на Коржикова.
Никогда не красневший Коржиков залился краской и резко ответил:
— Это не наше дело. Наше дело исполнять то, что приказано.
— Предательство Родины… — тихо, качая головою проговорил Любовин. — Шпионаж в пользу врага, убийство лучших вождей во время ужаснейшей войны… Это… это социализм? Это-то учение, которое мы считали выше христианства?!
— Виктор Михайлович, — угрожающе сказал Коржиков, — не забывайте, что вы связаны партийной дисциплиной и партия сумеет заставить вас молчать.
— И даже навеки, — проговорил Любовин. — Это и называется свободою слова!
Он направился к двери, но выйти ему не удалось. В распахнувшуюся дверь, не спрашивая разрешения, вскочил юркий, вертлявый еврей, лет тридцати пяти, с вьющимся коком бронзовых волос над лбом, в пенсне на носу и с маленькими усами и рыжей бородкой на бледном исхудалом лице.
VI
— Здравствуйте, товарищи! Здравствуйте, товарищ Федор. Ну и дайте мне пожать вашу руку. О! какой восторг охватывает мое пламенеющее сердце! Ну и здравствуйте, товарищ Виктор. Ну и почему вы такой пасмурный, когда наконец мы у порога нашей победы!
Он поздоровался с Коржиковым и Любовиным и стал на фоне окна, опираясь на подоконник и скрестивши на груди руки.
— Ой! как хорошо! Ну вы, конечно, знаете — война! Война научит людей презирать жизнь, научит людей убивать. Вы понимаете, — это главное, остальное все готово.
— Вы забываете, товарищ Бродман, — сказал Любовин, останавливаясь у двери и припирая ее, — что в сердцах людей есть еще любовь. Война еще не значит — ненависть.
Больное чувство зародилось в нем, и жуткая струна звенела в его сердце, казавшемся опустошенным до дна. Точно эта беседа с Коржиковым порвала те последние нити, которые оставались в нем и привязывали его к жизни. До этого разговора он все еще верил, что социалисты против смертной казни, против крови и насилия.
— Любовь?.. Странный вы человек, товарищ Виктор. Любовь — это похоть. И вы, интеллигенция русская, вы, писатели русские, давно свалили в помойную яму чувство любви. Вы всегда любите говорить, что это все сделали евреи. Ну и где же евреи? Вы, вероятно, помните «Бездну» Леонида Андреева. А? Сладострастно просмакованная штучка. Неправда ли? Вы помните, как слюнявые гимназисты читали «Бездну» и «Бездна» кое-кого увлекла? А? Помните «огарочников» 1905 года, помните русских бледных девушек с подсиненными веками, которые отдавались направо и налево, а потом гордо уходили из жизни? От «Крейцеровой сонаты» Толстого, к «Бездне» Леонида Андреева и «Санину» и «У последней черты» Арцыбашева, вы видите — это большая работа. Литература — отражение жизни. И Санин — идейный большевик, и такими мы должны стать.
— Зачем? — глухо спросил Любовин.
— Как зачем? А чтобы наплевать в самое сердце людей, вытравить из него то, что влечет их на подвиги.
— У русского народа с его неприличной руганью это уже давно сделано, — сказал Любовин.
— Что народ? Стадо скотов! Надо вытравить следы этого рыцарства у тех, кто ведет этот народ, и в этом отношении товарищ Яков прав, — сказал Коржиков.
— Но у простого народа есть религия, — сказал Любовин.
Он ненавидел густою страшною ненавистью в эти минуты и Коржикова, и Бродмана.
Бродман засвистал.
— Ну, и что вы говорите, товарищ Виктор, смеху подобно! Религия? Ну и кто теперь верует? Посмотрите, что делается у храмов? Внутри — старики и старухи, а подле толпа парней и девок. Смех, шутки, ругань, гулянье, деревенский флирт. Ну и это, вы скажете, религия? Вы скажете: русский народ — верующий народ… Ничего подобного. Ну и какая деревенская девушка до брака не имела ребенка? И вы скажете после этого — брак таинство? В русском народе давно нет таинств. Это нам очень хорошо известно.
— Хорошо, — сказал Любовин, — допустим, что все, о чем мы говорили с Федором Федоровичем сейчас, удастся. Допустим, что мы станем у власти. Кто пойдет к нам?
— Ну о чем думать, товарищ Виктор? Ну и что, вы не знаете русского народа? Это у нас, в России, говорится: было бы болотное место, а черти найдутся, ну я вам так скажу: явится власть, а подлецы и подхалимы, лакеи революции найдутся. Прикормим. Человек — самое подлое животное в мире, а русский особенно. И знаете — не только найдутся, но руки будут нам целовать, славословить нас, в газетах такие статьи печатать!
— Кто? — устало сказал Любовин. — Чернь, холуи, хамы!
— Нет, товарищ, — с убеждением сказал Бродман, — профессора, ученые, вельможи, князья, артисты, писатели.
— Но кто вы такие, что так убежденно говорите: мы, мы. Кто вы такие?
— Я? Я вам прямо отвечу, кто я. Я — жид. Да, жид, которого долгие века гнало и гнело Русское правительство, я человек слишком знакомый с тем, что называется чертою оседлости. Не вы ли, товарищ Виктор, в гимназии складывали из полы мундира свиное ухо и кричали: «Жид, жид свиное ухо съел!» В университете я должен был попасть в процентную норму, а на Невском во время демонстрации меня казак избил нагайкой только за то, что я жид! Ну, и вы знаете, я поклялся тогда, что будет день, когда молодежь, студенты и гимназисты будут приветствовать меня и носить на руках. Да… И знаете, эти самые казаки будут повиноваться мне и станицы изберут меня своим почетным казаком. Ну да! И девушки лучшего общества придут ко мне и будут ласкаться, а я буду терзать и мучить у них на глазах их братьев и женихов.