Изменить стиль страницы

— Ты что же?… Его оправдываешь?… Ты понимаешь его?..

— Я думаю… там был наш русский религиозный садизм… Это похуже еще еврейского употребления крови… И кроме того… В этом я уже никак не сомневаюсь… Там было… Там было… Ты, Петр Сергеевич, знаешь, что такое "хи-хи-хи"?..

Ранцев пожал плечами и вышел из фанзы.

ХVII

Все тот же ровный, крупный дождь продолжал лить с неба. С крыш фанз шумели водяные потоки. Под сараями светились китайские фонари. По случаю летнего времени — старый урожай был израсходован — новый еще не собран — сараи были пусты. Там были уже протянуты коновязи. Мерный хруст раздавался оттуда. Лошадям было задано сено. Седла, амуниция, винтовки — все было сложено и составлено согласно с уставом. Часовой и два дневальных в мокрых накидках были при лошадях.

— Когда сменяетесь?

— Их благородие, поручик, сказали, как немного обогреется и просохнет смена, так и подменят.

— Хорошо… Где поручик?

— Вот в этой фанзюшке.

Солдат указал на большую длинную постройку, ярко светившуюся бумажными, широкими окнами.

Ранцев вошел в фанзу. В ней было парно и дымно, как в бане. И, как в бане, в ней копошились голые люди. На протянутых веревках раздевшиеся донага солдаты развешивали рейтузы, сапоги и белье. В сенях, при тусклом свете масляной лампы, голый кашевар в накинутой на плечи серой, колом торчащей шинели разделывал подвешенную за задние ноги тушу молодой свиньи. Во вмазанных в печь чугунных котлах закипала, дымясь паром, вода.

Похилко, в шинели как в халате, босой, появился из фанзы.

— Что готовите? — спросил Петрик.

— Сейчас чаем с китайскими лепешками ребят напоил… А на ужин похлебка свиная с чумизой… Всего манза отпустил. Такие хорошие люди!

— Чтобы за все было заплачено. Спроси счет.

— Понимаю.

И, вспоминая бывший сейчас разговор с Кудумцевым, Петрик строго добавил.

— И чтобы ханшина не трогали!

— Сами понимаем, ваше благородие… Разве можно!

Весь мокрый и точно дымящий в облипшем и ставшем тесным кителе, показался Ферфаксов.

— Спасибо, Факс. Все в порядке… Пойдем… нам хозяин сейчас чаю даст.

И, обращаясь к Похилко, Петрик строго добавил:

— Чтобы никто не смел заглядывать к китаянкам.

— Да что вы, ваше высокоблагородие, — точно возмутился Похилко. — Будто первый раз!.. Мы себя соблюдаем… Сами, чай, жен по домам пооставили… Очень даже мы это понимаем…

Когда шли по мокрым плитам под шум дождя и водяных струй, Ферфаксов говорил Петрику:

— На счет этого ты, Петр Сергеевичу можешь быть спокоен… Наши солдаты Бога не забыли… Да и я им разъяснял… Им это и в голову не придет.

"Кудумцеву, однако, пришло", — подумал Петрик, но ничего не сказал и вошел в фанзу.

На кане стоял четыреугольный низкий стол и на нем поднос с чашками и тарелками с миндальным печеньем. Кудумцев, завернувшись в халат, спал или притворялся спящим.

Байдалаков в одной шинели ожидал своего командира, чтобы помочь ему раздеться.

Петрик лег, подложив под голову седло. Байдалаков, забрав его мокрое платье и сапоги ушел. Ферфаксов в сером китайском халате стоял у коптящей догорающей лампы спиною к китайскому богу и крестился, молясь. Тень от него прыгала по окнам, принимала причудливые формы и скрывалась, когда Ферфаксов становился на колени.

Петрик согревался и просыхал, лежа на нагретом кане. Сон от него бежал. Он думал о Валентине Петровне, о Насте, об Одалиске, которую он не забыл навестить и устроить в теплом углу сарая.

"Прав ли я, осуждая Кудумцева?", — думал Петрик. "У меня есть свой угол, свое семейное счастье. Мой служебный долг скрашен ласкою милого моего Солнышка. А он?"…

И сейчас же вспомнил Похилко и солдат.

"Они выше нас, потому что проще и ближе к Богу… Но, если им заменить Бога «богородицею» с красной удавкой?.. Если они станут такими же неверующими, как Кудумцев? Что будет тогда?"… И думал о Боге как о какой-то удивительной, благостной Силе и чувствовал себя крошечным, маленьким, но этою Силою хранимым. И тихо, про себя, стал шептать на память вечерние молитвы. …"Ты бо еси Бог наш, и мы людие Твоя, вси дела руку Твоею, и имя Твое призываем"…

Хотел читать "милосердия двери", но точно что свернулось клубком в голове его, как сворачивалась Ди-ди, укладываясь спать, и сладкий покой охватил его тело. Он забылся крепким сном.

Лампа, навоняв керосином, вспыхнула красным пламенем и погасла. Черная дымная струйка вознеслась к потолку. В фанзе стало темно. В темноте безшумно укладывался Ферфаксов. Он лежал долго с открытыми глазами, точно к чему-то прислушивался. Он смотрел, как прояснели и точно выплыли широкие бумажные окна.

Прислушался еще раз: было тихо. Дождь перестал. В стеклянный маленький глазок в узорном окне серебряная заглянула звездная ночь.

ХVIII

Утром, пока поили и кормили лошадей, чистили и седлали, офицеры в фанзе пили чай.

На противоположном кане сидели Ванг-Ши-Тзе и его домоправитель. Они курили трубочки с длинными тонкими чубучками и обменивались короткими фразами. Петрик с Ферфаксовым осмотрели сотню и убедились, что все исправно. Ферфаксов и Похилко остались подсчитать, что надо заплатить китайцу и заготовить расписку "о благополучном квартировании", Петрик вернулся в фанзу.

Кудумцев в просохшем кителе и при амуниции разливал поданный манзою-слугою чай.

— Петр Сергеевич, садись. Я налью тебе покрепче. Эх, жалко лимона нет.

— У меня есть в суме морс. Байдалаков, дай баночку, что барыня давала, — сказал Петрик.

Прекрасное солнечное утро, освеженный вчерашнею грозою воздух его опьянили. Он чувствовал себя бодрым, готовым к работе. Он кипел желанием скорее приняться за поиски.

— Так ты не знаешь, что такое "хи-хи-хи"? — капая тягучие черно-вишневые капли морса в чашку, сказал Кудумцев.

Петрик, молча, пожал плечами.

— Интеллигентская, знаешь, ухмылочка… Скепсис. Ты учился в корпусе — с дворянскими, офицерскими детьми… Ну, а я был в гимназии с теми, кого наши дворянчики окрестили "кухаркиными сыновьями". Вот когда я узнал, что такое классовая рознь. Откуда только брались у нас такие типы!? Помню — одного звали Мустанг, другого Будило, а то был еще Крюк… Сидели по два года в классе, поступили поздно. Они были юноши, почти взрослые — мы дети. Признавали они только физическую силу. Кулаки — пуд весом… И били они малышей смертным, нещадным боем — за то, что мы дети помещиков… В деревне нас не трогали. Там дети и парни Бога помнили, старших почитали… Зато, когда эта самая деревня являлась в гимназию и нюхала просвещение — первое, что отметала она — религию и уважение к старшим. Только физическое воздействие и признавали. Их и воспитатели боялись. Вот когда я и услыхал это подловатое с присвистом, подслуживающееся хаму хихиканье, что и назвал тогда — «хи-хи-хи»… Помню — Мустанг и Крюк стали избивать одного дворянского мальчика… не буду его называть… все равно… Мустанг поставил его между коленями, а Крюк кулаками бил его по вискам… до обморока. Делали это так: здорово живешь. Я вступился. Я был сильный, ловкий — раскатал обоих. На шум драки пришел воспитатель. "В чем дело?" — Мы молчали. Молчал и тот, избитый Мустангом и Крюком мальчик. Виновным оказался я. И, когда вели меня в карцер, я первый раз услышал это страшное, как змеиный шип и архи-подлое интеллигентское "хи-хи-хи"!.. Это угодливо, чтобы подлизаться к тем, кто его избил, смеялся избитый мальчик… Смеялся надо мною — кто его спас от мук, может быть — от смерти! Вот когда я понял, что никакого Бога нет.

— При чем тут Бог? — тихо сказал Петрик.

— Да ведь тот мальчик-то… в Бога верил… Маменькин сынок был… Ханжа…

Тихоня… Ну, а еще… После японской войны был я в отпуску — в Петербурге. Там забастовки, манифестации, словом, безпорядки. В столице я первый раз — достопримечательности осматривал. Зашел в Казанский Собор. Идет богослужение.

Слева, перед чудотворной иконой, прямо костром горят свечи и лампадка теплится в драгоценном хрустале. Толпа народа. Я думаю, сот несколько человек было. Чинно, благостно все. В толпе есть офицеры… Может быть, и солдаты были. Все — верующие, Русские люди. И вдруг шумно, с хохотом и вот этим-то подхихикиваньем, этим-то ядовитым «хи-хи-хи», вваливается человек двенадцать интеллигентской молодежи. Студенты, гимназисты, ну и… девчонки с ними какие-то. В шапках…