Изменить стиль страницы

— Русска мадама чего ю? — отрывисто, срывающимся хриплым голосом спросил Петрик.

Старуха не ответила. И прошло довольно времени в этом напряжении. Петрик сделал движение схватить старуху. Тогда шире раскрылся беззубый рот и в щелях глаз коричневой маски метнулся огонь. Блеющий, нечеловеческий голос раздался в фанзе:

— Мею… мею!.

"Я должен обыскать", — мелькнула мысль в голове Петрика.

Но едва он коснулся рукою тряпья, как отдернул руку. Самое слово — «обыскать» претило его офицерскому достоинству. Позорным казалось рыться в женском скарбе ничтожной старухи. Кого она могла здесь прятать, что хранить? Петрик воровато оглянулся. Старуха села на край кана. Ее голова чуть тряслась. В руке, изсохшей, с тонкими пальцами, дрожала ее трубка. Она смотрела на Петрика узкими глазами. И в ее взгляде Петрик читал страшный, оскорбительный немой упрек.

— Мею… мею-ля… — еще раз проблеяла старуха.

ХХI

Страшный, какого никогда еще не испытывал Петрик, мистический какой-то ужас охватил его. Точно видел он что-то потустороннее. Будто неземные силы стали против него. Так страшна казалась эта такая простая старуха! Петрик, пятясь, вышел из фанзы. Опустив голову, медленно брел он по лесной прогалине; потом карабкался наверх, выбираясь из пади с одинокой фанзой. Он уже жалел, что не взял с собой ни Ферфаксова, ни Похилко, ни кого-нибудь из солдат. Их трезвый ум помог бы ему. Они не стеснялись бы перерыть все старухино тряпье, раскрыть сундуки, заглянуть во все закоулки фанзы. Они сказали бы: действительно ли то были в щели между бумагами глаза-лампады, принадлежавшие тому прошлому, что Петрик так решительно и резко вычеркнул из своей жизни.

"А впрочем", — думал он, — "чего это я? Старый солдат… Как разыгрались нервы!

Вчерашняя драма на Шадринской заимке… Странный разговор с Кудумцевым и это его определение интеллигентского цинизма… "хи-хи-хи".

Ему казалось, что, когда он выходил из фанзы, он слышал это «хи-хи-хи». Не смеялась ли то старуха? Ее блеющее «мею» преследовало его.

"Ну чего это я", — думал он, и сам мысленно говорил себе: — "ну, хочешь, вернусь… Ну вот и вернусь".

Но не вернулся. Напротив, торопился выбраться из пади, жаждал увидеть простодушное честное лицо Факса.

— Кто там может скрываться? Ну, если там была и правда нигилисточка? Если это ее глаза-лампады глядели из-за прорванной бумаги, куда же она девалась? И как могла нигилисточка из Петербурга очутиться в глухой пади среди лесов "Императорской охоты"? Все это вздор".

Но этот вздор всколыхнул мучительные воспоминания прошлого и разбудил, казалось, так надежно усыпленную ревность.

И немалого усилия воли стоило Петрику прогнать мысли о прошлом и доказать себе, что никакая нигилисточка невозможна в этой суровой Манчжурской глуши. Что глаза-лампады только показались, привиделись ему.

А мысль работала дальше.

"А если?.. Если бы там и правда нигилисточка? Если это ее найдет "Пинкертон в пенснэ" и раскроет все прошлое… Портос — и драма его милого, ясного Солнышка!

Нет!.. Не надо, не надо… не надо!"…

И, уже внутренно желая, чтобы следствие пошло по другому пути, выкинув из памяти привидевшиеся ему глаза-лампады, Петрик вылез на поляну шагах в двухстах от того места, где он оставил Ферфаксова с лошадьми.

— Ну, что? — спросил его Ферфаксов.

Петрик молча сел на лошадь и шагом поехал через поляну. Дорогой он рассказал Ферфаксову про найденную им пустую и таинственную фанзу, про старуху и ее блеющий голос, но про привидевшиеся ему глаза-лампады Петрик умолчал.

И это было с ним в первый раз… В таком простом деле, как розыски манзы и убийц Шадрина, в разговоре с таким чудным и прямым товарищем, как Ферфаксов, Петрик вступал на чуждый ему путь компромисса. Он умалчивал. А компромисс и умолчание и были ложью, противной Петрику. Но вместе с прелестной Валентиной Петровной, вместе с Солнышком, осветившим его постовую солдатскую жизнь, вошла к нему в душу и ложь умолчания. И, как ни хотел Петрик исключить из жизни петербургское прошлое, — он не мог этого сделать. То тут, то там всплывало оно и отравляло ему жизнь мучительным стыдом и ревностью. Он старался простить, но не мог забыть.

Всю дорогу до поста Петрик молчал. Он казался усталым, чего никогда за ним солдаты не замечали. Где было можно — он вел разведчиков рысью. Он торопился и с тревогою посматривал на горы. Тучи сгущались там, и дымные клочья неслись по небу. Чернела его синева. Новая гроза шла из-за гор.

Показались вдали кирпичные казармы. Окно в командирской квартире было раскрыто.

Похилко на правах приближенного сказал Ферфаксову:

— Ваше благородие, мать командирша нас ожидают. Прикажите — Манчжурскую!

Так уж было заведено и без слов условлено, что когда возвращались с маневра, шли из поиска за хунхузами, и все было благополучно, то подходили к казармам с песнями.

Ферфаксов и сам увидал в окне свою мать-командиршу. Его бурое лицо почернело от восторга. Он знаком собрал вокруг себя разведчиков, погрозил пальцем, чтобы смотрели на него, и красивым, звонким тенором завел:

"Любим драться мы с Китаем,
Пуле пулей отвечать,
И с бутылкой пред огнями,
На биваке пировать!"…

Далекие громы идущей из-за гор грозы аккомпанировали ему. Молнии полыхали за его спиной. Непросохшая после вчерашнего ливня дорога чавкала под копытами всадников…

ХХII

Валентина Петровна после возвращения Кудумцева весь остаток дня провела у окна, смотревшего на горную дорогу. Она ждала Петрика. Настенька спала в детской колясочке подле нее. Ди-ди лежала в кресле.

Валентина Петровна наблюдала, как ползли, все становясь длиннее и длиннее, тени от казарм и раин на железнодорожном переезде, как стихал день. Умолкали жаворонки в полях и только ласточки с пронзительным писком носились, ниспадая к земле. Они предвещали ненастье.

Она надела любимое платье Петрика. Из белого креп-де-шина с широкой блузкой, раскрытой на шее, с узким вырезом, зашпиленным золотою брошкою-дракон с бриллиантом в пасти, — большою складкою, упадающею на широкий в сборках пояс, с просторной юбкой, полнившей ее бедра, с кружевной горжеткой, завитая, со взбитыми волосами, она ждала мужа, как невеста ждет жениха, как возлюбленная милого друга. После поисков и маневров, когда приходил он к ней, пахнущий жестким, мужским запахом — леса и полей, лошади и кожи, приходил, пропитанный дождем вчерашней грозы и прокаленный сегодняшним солнцем — он был ей особенно дорог и мил.

И странно — напоминал ей холеного, снобирующего, надушенного крепкими английскими духами Портоса.

Первой почуяла возвращение Петрика Ди-ди. Она, крепко спавшая, вдруг выставила трубочкой розовое внутри ухо, распрямилась, села на кресле, потянула шевелящимися черными ноздрями воздух, тявкнула, побежала к дверям, потом, повизгивая, вернулась к окну и стала у него, опираясь об оконницу напруженными тонкими передними лапками. Черные брилланты глаз были полны напряженнейшего внимания, кончик хлыстика хвоста был в движении.

Почти сейчас же Валентина Петровна услышала хоровое пение и различила слова:

"Пей, друзья, покуда пьется
Горе в жизни забывай!
Издавна у нас ведется —
Пей!.. Ума не пропивай!..

Маленькая Настя улыбалась песне и косила к окну глазами морской волны — точь в точь такими, как были и у ее матери.

Болью сжалось сердце Валентины Петровны. Как, в каких впечатлениях раннего детства росла ее дочь! Что баюкало ее колыбельный сон? Солдатская песня!.. Дочь солдата!..

По-вчерашнему налетали полосами грозовые вихри и гнули к земле зреющие хлеба.

Муаровыми лентами покрывались поля. Гривы и хвосты лошадей раздувались ветром.