Изменить стиль страницы

Острожский брезгливо подцепил листик острым ногтем и подтащил поближе, огибая винную лужицу.

На листе был написан столбец странноватых закорючек. Собственно, это были вполне читаемые знаки, но на разных языках. Например, первая строка содержала греческие буквы. Князь не все их разобрал, но смысл понял:

— ПЕРИПАТЕТИКА АРИСТОТЕЛОС!

Куда девался хилый хмель!

— Так что ж вы сразу не сказали, друг мой? Это все… можно?

— Не все, не все, — но на выбор. Поторгуемся, князь. Вы рассмотрите список, покажите вашим цеховикам. Нам нужен станок со стальным винтом, два комплекта свинцового шрифта, — уж извините — славянского! Еще — запас краски и точный рецепт ее приготовления. Проверять будем здесь, на месте.

Беседа закончилась с раскрытыми ртами. Головин ушел в нормальном настроении, а два князя размечтались, как они вывезут замечательные оригиналы из огнеопасной страны, как поставят их на печать, как распространят бесценные знания на всю вселенную. Как разбогатеют, черт возьми!

Головин еще потолкался в Вильне, четко уяснил, что из местных печатников, — а их всего трое, — никто в Москву добровольно не поедет, приценился шепотом, сколько возьмут за станок втемную — мимо гильдии. Оказалось, действительно — нисколько. Всех денег не заработаешь, а городская виселица на ближайшие выходные совершенно свободна.

Вот вам и немецкая жадность!

— А если у вас литовский князь купит?

— Тогда что ж? — тогда ничего!

Головин послал печатников к Острожскому спросить, не желает ли светлейший чего-нибудь по печатной части.

Еще через пару дней Головин скакал в Москву с предложениями Острожского. Оплаченные мастера в течение трех месяцев будут тайно делать детали станка, как бы в запас. Потом запчасти потихоньку переправят в Новгород. Там станок соберет немецкий мастер в присутствии московских приемщиков. В сборе или, как пожелаете, его повезут в Москву. За все про все Острожский просит телегу книг из византийской библиотеки. Отбирать хочет сам. Настаивает хотя бы на половине виденного списка с добавкой, чего увидит на месте. Просит «опасной грамоты» — гарантии неприкосновенности, обещает пожертвовать на московские храмы. В крайнем случае, готов ехать инкогнито под честное слово князя Курбского.

Головин скакал резво — можно было торговаться, а значит, сделка почти состоялась. Это по-нашему, по-новгородски! И понимал это даже конь.

Глава 26. Страсти по славянской грамоте

Федор сердился на мастеров. Пока Головин многократно, почти ежемесячно перемещался между Москвой, Вильно и Острогом-на-Горыни, вотчиной князя Константина, «книгознатцы» болтались без дела. В трезвом виде их уже никто не помнил. И ладно бы, покоились в гробах, так нет! — норовят выползти на самую главную нашу, Красную площадь. Там, конечно, не все сверкает великолепием, — одно слово — базар, но и среди тележных нагромождений, торговых палаток, умеренно пьяных обывателей наши деятели искусств выделялись шаткой статью. То есть, они только по трое и могли передвигаться.

— Божий скот на четырех ногах устойчив, — цедил Смирной, — а сия скотина и на шести спотыкается.

А чего было мужикам не спотыкаться, когда жертвенная выпивка у них не переводилась, а закуска падала с царского стола? Ну, пусть — из-под стола, все равно избытки царские пахли и выглядели намного лучше обыденной русской еды.

Смирной лишил пьяниц довольствия.

— Нечего уродов поощрять! — сказал он как-то Заливному, — вели переписать их из дворца в какой-нибудь убогий монастырик.

— Вот, обитель при храме Николы Гостунского у нас запустела. Давай туда определим.

— А не сдохнут?

— А хоть и сдохнут, нам-то что? Скоро станок прибудет.

— Нет, Проша, нам теперь нужно с этими людьми считаться. Слишком много на них изведено. Нас за такой расход не похвалят. Давай их образумим.

— Как ты эту падаль образумишь? Им гроб — дом родной!

— А Егор у нас на что? А Ермилыч? А мы сами разве в трагедиях несведущи?

Прошка радостно захохотал, предвкушая удовольствие.

Ледяным утром 16 ноября 1562 года у покосившегося забора Печатного двора — так теперь именовалось странное заведение — взвизгнул турецкий рожок. Звук варварского инструмента пробуравил морозную тишину, проник в щели нетопленной палаты, где в гробах под тулупами отдыхали печатные мастера.

Надо сказать, зловредный визг обеспокоил сонных мужчин. Он будто шилом, нет — цыганской иглой! — проник в расслабленный утренний мозг.

— Что за хрен дудит?! — пробасил Василий Никифоров.

— Идите к черту, православные! — фальцетом поддержал Тимофеев, — тут вам не Иерихон!

— А здесь вам не жиды! — оформил коллективное возмущение Федоров.

Однако, за забором разошлись не на шутку. Послышались тяжелые удары бревном, и ворота рухнули внутрь.

Никифоров с Тимофеевым вскочили, путаясь в рясах. Федоров притих в гробу.

Через мгновенье в палату ворвался стрелецкий наряд, и немецкий подполковник рявкнул почти без акцента:

— Кто зде-есть старший?

Ходячие свалили на лежачего. Василь да Петро указали на гроб Ивана.

— Давно усоп? — спросил немец. Стоило трудов объяснить ему, что печатных дел начальник, дьякон церкви Николы Гостунского, что у черта на куличках, то есть, здесь за углом, — Иван Федорович жив, здоров, находится в здравом рассудке, и трезвой памяти. В почти трезвой.

— А зачем в гробу?

— Вырабатывает привычку долготерпения, — до Страшного Суда, господин полковник, еще о-го-го — сколько лежать!

Немец не понял сути анекдота, перекрестился, махнул рукой. Стрельцы ухватили Василия и Петра под микитки, гроб с Федоровым зацепили печной кочергой и выволокли всю артель на свежий снег.

Тут рожок мяукнул несколько раз, и немец достал бумагу.

Он начал читать чистый бред. Хоть и похмелен был Никифоров, но чуял, что не может быть на Руси такого беспредела.

Посреди Печатного двора звучал то ли указ дворцового приказа, то ли приказ из царского указа, что сегодня, в понедельник 16 ноября в день святого Апостола и евангелиста Матфея все государевы люди должны пройти проверку на знание грамоты. Ибо как мытарь Матфей, увильнувши от службы царя Ирода, осветил Евангелием весь мир, так и любой наш царский служащий должен проливать свет грамоты во все стороны.

— А мы что тут, хрен жуем? — обиделся Никифоров.

— С вас велено начать, ибо ваша наука первой прольется на рабов Божьих! — отрезал подполковник, и мастеров потащили.

Федоров перемещался в гробу, и ему это даже нравилось, — напоминало далекое детство, Святки, санки, — красота! Если б не туманное грядущее и удары в затылок. Иван приподнял голову.

— Спаси, Господи, грешную душу! — запричитали старушки, осеняя Федорова крестами, — покойся с миром, батюшка!

Процессия двигалась недолго и завернула в какую-то подворотню. Мастера очутились посреди двора в окружении полусотни зевак и стрелецкого наряда. На помосте стояли два котла и виселица, под одним котлом горел огонь. Сильно дымило и парило. Человек в черном клобуке и маске вышел на край помоста и заговорил без всякого почтения, не нараспев, как принято на наших казнях. Он как бы продолжал разговаривать с толпой.

— И вот, значит, братцы, эти холопы царя небесного посягнули на Божий труд…

Тимофеев ощутил, как у него опускается желудок:

— За что? Не правда, Господи! — завизжал он.

Никифоров стоял молча. Стрелецкий начальник толкнул его в бок:

— Это о вас-с, Herr Druckmaster, о вас-с!

Никифоров покрылся испариной и снял шапку. Глашатай продолжал изголяться.

— Бог начертал свой завет на каменных скрижалях. Смертным же завещал на бересте и бумаге писать!

Вперед шагнул другой замаскированный, — толстый и наглый, — завибрировал знакомым голосом:

— А если ты на грамоту посягаешь, так хоть умей сей грамоте, олух! Вот вы, православные? — кто из вас решится начертать нам здесь слово Божье? — Толстяк оперся о виселицу. Руку в дорогой рукавице просунул в петлю.