После одного из таких свиданий Дантес писал приемному отцу (14 февраля 1836 года):
«Когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддержать, потому что речь шла об отказе человеку, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне: я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и что я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг.
Пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сей час, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, я уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана».
П. А. Вяземский.
Была еще одна женщина, сыгравшая роковую роль в последние месяцы жизни Пушкина. Это Идалия Григорьевна Полетика, побочная дочь графа Г. А. Строганова, жена полковника-кавалергарда А. М. Полетики, близкая подруга Натальи Николаевны Пушкиной.
Самого поэта Идалия Полетика активно не любила, как утверждали злые языки, за то, что Пушкин отверг сердечные излияния невзрачной Идалии Григорьевны и даже будто бы однажды, едучи с нею в карете, вольно или невольно оскорбил ее. И. Г. оказалась столь злопамятной, что, по отзывам современников, на протяжении полувека после смерти поэта «питала совершенно исключительное чувство ненависти к самой памяти Пушкина». В описываемое время любвеобильная И. Г. была увлечена красавцем Дантесом, но, не надеясь на взаимность, со всей неутоленной страстью, словно бы по примеру Катрин Гончаровой, кинулась устраивать дела Дантеса и Натальи Николаевны. Так же, как и Катрин, она устраивала им свидания. Именно на ее квартире 2 ноября 1836 года состоялось свидание H. Н. Пушкиной с Дантесом, положившее начало конфликту, непосредственно приведшему к январской дуэли.
Вернемся на время к пресловутому кокетству Натальи Николаевны. Жена Пушкина была истинной светской красавицей со всеми вытекающими отсюда следствиями, и ревнивый поэт это прекрасно понимал. Неоднократно он затрагивал, впрочем достаточно деликатно, эту тему в письмах к супруге.
Вот отрывки из писем Пушкина к жене, открывающие многие детали из жизни последних трех лет поэта:
11 октября 1833 года, Болдино.
«… Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конценоября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотриза детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. (Пушкин имеет в виду известного красавца флигель-адъютанта и ротмистра лейб-гвардии кирасирского полка Сергея Дмитриевича Безобразова, в то время жениха фрейлины Любови Александровны Хилковой. — А. К.) Я пишу, я в хлопотах, никогоне вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин окуратен. На днях пришлю ему стихов. [22]
Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: как Пушкин стихи пишет — перед ним стоит штоф славнейшей настойки — он хлоп стакан, другой, третий — и уж начнет писать! — Это слава».
Об отношениях Натальи Николаевны с Николаем I читаем у П. И. Бартенева, со слов одного из ближайших друзей Пушкина Павла Воиновича Нащокина, крестника его старшего сына Александра:
«Сам Пушкин говорил Нащокину, что <- царь>, как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены. — Сам Пушкин сообщал Нащокину свою совершенную уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны».
21 октября 1833 года, Болдино.
«… В прошлое воскресенье не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что [23] и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра.
Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебеотличаться на нынешних балах. Видно, Огорев охотник до Пушкиных, дай Бог ему ни дна ни покрышки! кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему.
Охота тебе, женка, соперничать с гр.<афинею> Сал.<логуб>.
Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебиватьу ней поклонников? Все равно кабы гр.<аф> Шереметев стал оттягивать у меня Кистеневских моих мужиков. Кто же еще за тобой ухаживает кроме Огорева? Пришли мне список поазбучному порядку…»
30 октября 1833 года, Болдино.
«Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма. Спасибо; но я хочу немножко тебя пожурить. Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: не даром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе < — >; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Прасковьи Петровне легко за собой приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой… Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью. Из Из этого поэт выводит следующее нравоучение: Красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму.
Видишь ли? Прошу, чтоб у меня не было этих академических завтраков. Теперь, мой ангел, цалую тебя как ни в чем не бывало; и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся, и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне увидать тебя причесанную a la Ninon; ты должна быть чудо как мила.
Как ты прежде об этой старой к- не подумала (?) и не переняла у ней прическу? Опиши мне свое появление на балах, которые, как ты пишешь, вероятно уже открылись — да, ангел мой, пожалуйста не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя…»
6 ноября 1833 года, Болдино.
«Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится, я был немножко сердит — и кажется письмо немного жестко. Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношении к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего. К-, у которой переняла ты прическу (NB: ты очень должна быть хороша в этой прическе; я об этом думал сегодня ночью), Ninon говорила: Ilest ecrit sur le coer de tout homme: a la plus facile. После этого, изволь гордиться похищением мужских сердец. Подумай об этом хорошенько, и не беспокой меня напрасно. Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по 3 месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, — для чего? — Для тебя, женка: чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою.