Изменить стиль страницы

А вот был еще такой рассказ у Франса, ты его не знаешь, – «Жонглер Богородицы». Или даже Богоматери.

– Парижской?

– Ну перестань. Ты будешь слушать или нет?

– Ты что, не видишь – я уже слушаю.

– Ну вот. Рассказ очень поучительный, стебовый такой. Там был такой бедный бродячий жонглер. Он был страшно ловкий. К примеру, мог жонглировать двенадцатью ножами – и хоть бы что. Так он был в принципе смирный и богобоязненный, но вмазать любил.

– А насчет прочего? Женщин?

– Не, насчет этого не сильно он... А Богоматерь тут начинается с того, что он ей иногда молился. Ну и так однажды на гастролях, в смысле он шел из одной деревни в другую, ему встретился монах. Тоже бродячий. И сагитировал его поступить в монастырь. А там монахи соревновались, кто лучше будет поклоняться Марии. Один фигуры высекал из камня, другой рисовал, третий сочинял трактаты, четвертый – стихи, ну и так далее, и все это они посвящали, понятно, ей. А жонглер ничего такого не умел и поэтому сильно расстроился. Это было заметно со стороны всей братве. А потом монахи смотрят – жонглер такой довольный ходит. Подозрительно – с чего бы? Стали за ним следить и заметили, что он так и норовит в часовню ходить в одиночку, чтоб рядом никого. И решили подсмотреть. Подкрались они, смотрят в щелочку и видят: парень стоит у алтаря вверх ногами и жонглирует двенадцатью ножами. Монахи так поняли, что человек не в себе, что он много на себя берет, и решили его из часовни попросить. Но тут вдруг им явилась лично Богоматерь и вытерла пот со лба этого жонглера. Типа, ей понравилось, что парень выкладывался. Он оказался прав: решил для нее делать лучшее из того, на что способен, что умеет лучше других. И она, видишь, оценила. О как.

Зина все выслушала и говорит:

– А я вот ебаться лучше всего умею, так я, значит, тоже...

Доктору вообще не нравилось такое, чтоб девушка говорила слово «ебаться», а случаи богохульства так и вовсе его злили.

– Да пошла ты на хуй! Что ж ты несешь, любимая! Так ты вообще начнешь меня спрашивать, чем занимался Бог, пока не создал человека.

– А правда – чем?

– Слушай, я ж сказал – иди на хуй. Пожалуйста. Я тебя очень прошу.

– Ты мертвую уговоришь, – сказала она и кинулась на него. Практически как дикий зверь. Было весело даже не от этого, не от чужого тела, а в основном оттого, что кому-то оно, твое тело, так интересно и кажется прекрасным. И далее: раз оно отражает этот мир, так, может, и сам этот мир не так уж плох? И рановато мы на него почти совсем уж было махнули рукой? В этом, может, и вся для нас интересность любви? А иначе и на хер бы она нам – не фрикций же ради и не для новых детей, которых мы уж и не планируем делать...

Ходка

Однажды Зина сказала Доктору:

– Клево, мне нравится. Ты мне столько уже всего пересказал классного! Со мной такое первый раз, точно. Я никогда не встречала людей с таким хобби! Как ты к этому пришел? С чего вдруг так – такое?

– Да на зоне это началось. Привык там.

– Чего-чего?

– На зоне, я сказал.

– Гм... А что ты там делал?

– Я что? Угадай с трех раз.

– Ты правда, что ли, сидел? Не, я просто так спрашиваю.

– Проще не бывает. Я понимаю. Я подумал – а чего скрывать-то? Ты уж вон сколько про меня знаешь всякого и даже стыдного. Знай же и это!

– Не, ну ты зек такой неплохой. Нормальный.

– А то!

– Мне прям не терпится... Я представляю, как ты выходишь оттуда на волю. Ты там истосковался без баб, и я тебя встречаю. Я тебя, типа, ждала... И вот ты приходишь весь такой худой, голодный, задроченный, серый – а тут я.

И ты кидаешься на меня. А я как робкая лань... Можно спросить, за что ты сидел? Или это не принято?

– Я за что? Да ни за что.

– А, как Солженицын...

Доктор между делом вспомнил – еще когда он только начал бояться, что с ней что-то случилось, – своих мертвых подруг. Их немало накопилось уже за жизнь. Одну, из тройки самых любимых, он когда-то застал с лысым арабом Аль Хамиси, тот представлялся заезжим издателем, а был, похоже, арабским террористом, каких советское начальство любило прикармливать. И вот он под крышей издателя ебет чужую девушку... Некрасиво. Ну, это сейчас можно в таких терминах обсуждать ситуацию. А тогда по горячим следам все было несколько иначе. Жизнь выглядела прожитой полностью, законченной, финал казался Доктору настолько сильным, что все дальнейшее обещало быть только бледными подслеповатыми картинками. Он тогда подумал, что понимает теперь, что такое старость и как люди равнодушно ждут смерти, устав жить. Они осознают, что ничто уже не может их сколько-нибудь сильно взволновать и все теряет, в общем, смысл.

Картинка в тот раз была такая: она, запыхавшись, оторвалась на минуту от араба, и Доктор увидел ее растрепанные волосы, ее блестящее от пота лицо, его горкой высящийся смуглый волосатый живот и – что самое главное – здоровенную смуглую елду, придерживаемую ее тонкой девической ручкой. То, что у соперника хер длиннее, Доктора просто добило. «Если б этот чужой хер не был длиннее моего, я б просто на них обоих плюнул», – думал Доктор. Но вышло ведь иначе. Доктор встал в дверях, прислонившись к косяку, и стоял так молча, ожидая, когда у него снова посветлеет в глазах, а то ведь потемнело. Он чувствовал свой рваный пульс, который отдавал в шею после того, как в мозгах что-то вздрогнуло и там сразу стало как-то непривычно горячо, будто это не мозги, а что-то другое. И было еще такое чувство, что еще чуть с мозгами, еще чуть их встряхнуть – и настанет счастье... Доктор стоял так, пока те двое одевались, и смотрел на них. Мало что бывает отвратительнее голого толстого мужика, который торопливо одевается, запихивая в штаны стоящий здоровенный прибор... Она же смотрелась неплохо, все еще неплохо, при том что только накануне была прекрасной, великолепной, чудесной... В тот момент он с удивлением рассматривал ее тело, ему странно было думать, что это обычная девушка, такая же, как все, и ее ебут запросто все, ну, не все поголовно, а всякий, кто задастся целью ее добиться... Это было очень экзотическое переживание. Доктор, пропустив араба в дверь, взял за руку свою подругу, которая тоже пыталась молча выскользнуть из комнаты, сказал бледным хрипловатым голосом:

– Оставайся, зачем тебе уходить.

Она остановилась, посмотрела на него очень вопросительно, после, на араба, который был уже в коридоре, испуганно...

– Я в душ, – сказала она.

– Это нелишне, – похвалил ее Доктор. Он любил черный юмор, любил скабрезные шутки, но сейчас было не смешно. Они оба понимали, что не сходить ей сейчас в душ, не почистить зубы – это было уже как-то немного слишком... «Грл-грл-грл», – раздавался из-за стенки звук горлового полоскания. Доктор думал о том, что мирамистин тут оказался бы нелишним. А потом он обладал ею, прислушиваясь к своим ощущениям, и отследил такую вещь: она была ему в эти моменты скучна как обычная чужая женщина. При том что она очень старалась, она думала, что вопрос решен и недоразумение улажено. Она улыбалась – правда, немного грустно. И виновато, и задумчиво смотрела ему в глаза. Доктор сперва думал, что в жизни всякое бывает, что не первый раз у них такое, ну, почти такое, с Танькой, что не раз уж она уходила к чужим самцам, а в первый раз это еще в школе было, когда он совсем было сошел с рельсов, перед самыми выпускными экзаменами... Все это было, и не раз, но он все схавал, жизнь есть жизнь. Можно было каждый раз выбирать что хочешь! И он после пыток, которые проходили у него в голове, выбирал все-таки веселую красивую жизнь и все ее радости, из которых главная была – трахать девицу, от которой у тебя текут слюни, а не наличие себя на земле в виде несвежего подтухающего мяса с перемещением в дешевую гробовую тесноту и одинокую кладбищенскую сырость. Вот и на этот бы раз так... Но тут он вспомнил, что у араба хер длиннее. Араба он причем отпустил. «На него за что ж обижаться, пусть себе идет», – думал он, глядя на ее свежий теплый еще труп в ту минуту, когда он кончил ее душить. Но вскоре он спохватился, ему как-то сразу стало все в жизни непонятно – и он кинулся делать ей искусственное дыхание. Как их учили в школе на каких-то уроках. И как они после уроков играли в это самое искусственное дыхание. И вон его ей стал делать... Не понимая простой вещи: уже проступили трупные пятна, то есть поезд уже ушел. Его воздух, который вкачивал ей в легкие, с тихим хрипом шел у нее по хладеющей гортани и, еще немного теплый, выходил наружу. Глаза ее закатились и слегка уже остекленели. Он как-то отстраненно еще размышлял о цветовой гамме: цвет лица удушенной девушки – это цвет свежих фиалок, цвет трупных пятен... Красота и смерть, и расставание, и бесконечность, и одиночество. «И верность: теперь ее уже никто не будет ебать, – подумал Доктор. – Ну разве что какой маньяк в морге...»