Изменить стиль страницы

И он тогда, в общем, сел.

А потом вышел. И жизнь его снова изменилась разительно, – в который раз уже.

Он вышел, и ему часто после то все вспоминалось. Классический тюремный запах дешевизны повсюду. Кирза, мерзость, несвежесть, затхлость, осевший зловонный никотин. Тяжелая накуренность в камерах...

Тюрьма в целом не выглядела преисподней, она даже немного напоминала институтские поездки на картошку куда-нибудь в разоренный колхоз. Те же линялые мрачные телогрейки, те же сапоги, те же серые рваные простыни, тот же скупой бледный суп, нищета, вонючие дешевые сигареты, то же отсутствие горячей воды, а что касается сортира, то тюремное очко – это даже шаг вперед от деревенского деревянного скворечника, открытого всем ветрам и, что самое увлекательное – морозам.

И никакого уединения. Днем и ночью вокруг чужие люди... Иные были чисто бомжи. Немало там и таких ребят, что роятся у пивных ларьков с пол-литровыми стеклянными банками, похмеляются. Были типичные мрачные какие-нибудь сантехники. Загнанные колхозные трактористы. Люди с обидами, со шрамами, с наколками, со следами порока, с испитыми, несвежими лицами.

А сколько там было вокруг безумных! Может, больше, чем на воле. Самый первый из сумасшедших, кого он там встретил, был убийцей. Он часто принимался рассказывать свою историю: «А только он остановился, тут я его топориком – у меня топор был туристический, знаете, с резиновой ручкой? Бью я топором, а тот рукой прикрылся, а у него часы были, на одной руке механические, а на другой электронные, которые кукарекают там и время показывают. Ну, я по механическим как дал, и они пополам, и руку вдобавок еще прорубил. И тут мужик пошел в отмах. Если б он не пошел в отмах, вот, не защищался самообороной, он бы живой остался! Я б просто не стал его добивать уже. Не столько бы злой был. А просто он отбиваться начал, и я прям озверел. Просто ненавижу, когда идут в отмах, чувствую, что я его уже... забью. И все равно они идут в отмах, меня это прям бесит уже. Так я топором. После он от середины площадки побежал дальше, где гаражи, и электрическая будка, и забор. Там тупик! Он туда забегает, видит, что тупик, но не успевает повернуться – и я ему ка-ак дал со всей злости – и череп расколол. Я ему голову прорубил насквозь, она треснула, только кожа стягивает, а больше ничего не держало. Врачи потом говорили, если б кожи не было, прям разлетелся бы череп вдребезги. Мужик упал, он хрипел... Он от крови начал захлебываться, уже все, „х-х-х“, – имитирует он, – и меня прямо взбесило это, его хрип. И я его еще... и обухом, и острием... У него всего там рубленых ран, как в деле написано, 17 только на голове и еще 17 ран на теле. Он лежит, и я просто обыскал его. У него документы были – паспорт, военный билет, пропуск, где он охранял, с какого-то, видать, завода, и деньги. И я еще по глупости – пьяный! – поглумился над ним. Снял брюки и ботинки, чтоб он вообще голый валялся, трусы, правда, оставил – с понтом в трусах из дому убежал, чтоб подумали, что это его как будто дома так потяпали. Смешно, да? А мой дружок один знал про это. Мы с ним вина купили и жрачки, денег же у мужика было 300 с чем-то рублей, мы ж карманы обшарили. Где сход Волги с Окой, там есть остров. Мы на него на лодке переплыли и напились там. Подельник мне кричит: „Я тебя сдам!“ А у меня первая мысль: „Убрать“. Достал ножик, на кнопке ножичек, он даже не услышал, как я его расклал, только – чик! – поворачиваюсь – и прям под сердце. Он не успел ни слова мне сказать. Потом взял его, прям с этим ножом, стащил за ноги в воду, и все. Я явку здесь уже сделал. А время прошло, его не нашли. Куда ж его найдут? Которые всякие спасатели там на лодке ездят, нашли, наверно, да подумали, что это бомжа труп...»

Не, когда к таким рассказикам привыкаешь, то и ничего.

И еще кругом висели роскошные плакатики: «Запомни сам, скажи другому: дорога к куму – дорога к дому», «Чем с ворами чифир пить – жижицу вонючую, лучше в оперчасть вступить – партию могучую», «Отсутствие взысканий – не ваша заслуга, а наша недоработка».

Бедность, нищета, из-за этого люди опускаются, много таких, на которых давно все махнули рукой. Они уж все растеряли... Зубной пасты нет у большинства. Некоторые ходят в баню с одной мочалкой, без мыла, – где ж его взять? Туалетной бумаги не хватает, вместо нее тряпочки какие-то. Нанять кого-то отдежурить за тебя по отряду или на хозработах заменить – десять сигарет; постирать белье – пачка «Примы»...

Странно, но еда часто оказывалась съедобной. Перловка со старинной какой-то столовской подливкой, суп из вермишели, щи... Перепадали иногда и котлеты, но это только в больничке. Там даже доставалось масло и молоко. А сладкого не хватало всегда, как в пионерском лагере или в армии. Здоровые мужики мечтали про пряники или серую какую-нибудь халву. И света не хватало, простого солнечного бесплатного света. Всегда были на окнах «реснички» и «намордники», которые застят зекам свет и создают подвальный, сарайный какой-то полумрак даже в полдень, превращают обычную, по сути, комнату в унылую убийственную темницу. Тюремщикам не приходит в голову простая мысль: не они дали людям свет, не им его и отнимать. А из света делать тьму, это кому ж служить? Каким силам? Известно каким... И кто придумал вот так забирать у людей свет? Оказалось – инструкция такая есть...

Ему вспоминались офицерские лица – суровые, неприятные, на которых читалась крайняя развращенность неограниченной властью над людьми. Эти серьезные физиономии, которые корчат люди, вырядившиеся в яркое, в золотое, в мишуру и блестящие штучки, это как бы карнавал и маскарад – но они там без всякого юмора надувают щеки! Хотя это тоже, пожалуй, не зря. Сплошь и рядом тюремщики выглядят странно, у них лица часто не майорские, а как у сантехников на карикатурах... Куда ж тут без формы? Выйди куда в штатском – самого заметут... Мы все привыкли снисходительно смотреть на офицерские красные лица, покрытые треснувшими капиллярами, без раздражения выслушивать типовые шутки пьющих... Что ж зоновским офицерам, разве меньше пить, чем милицейским или армейским? В таежной, глухой зоне среди соответствующей публики долгими зимними вечерами...

Тепло вспоминались прогулочные дворики площадью с однокомнатную квартиру в хрущевке. Дворик сверху покрыт решеткой, а над ней еще крыша от дождя – а то ведь иначе не выгонишь людей на прогулку! И вот прогуливаются арестанты, одетые в дешевые черные свои робы, в самодельных фуражках-«пидорках», как у де Голля. Кругом все казенное, унылое, тоскливое, да еще осенью, да на севере, под низким тяжелым небом. Но уж такая у нас родина!

Камеры ему иногда снились.

Камера она и есть камера. Метров семь или восемь квадратных, по размерам она сравнима с железнодорожным купе, и спать тоже приходится в два яруса – ну, только что камера будет раза в полтора длиннее. Для четверых, если в ней жить, – таки мало, тесно... На железной двери изнутри висит самодельный календарик: полоска из линованной тетрадки с числами и раскрашенный шариковой пастой бегунок на нитке. Дизайн разнился от камеры к камере, но смысл повсеместно был один: узники увлеченно следят за ходом времени. Чего-чего, а времени там полно у людей!

И еще – трогательная деталька – на стене над умывальником зеркальце какое-нибудь, выломанное из пластмассовой пудреницы, или просто нищий зеркальный осколочек. Еще из обстановки непременные железные эмалированные кружки, у которых ручки оплетены нитками, чтоб не горячо было хватать. И на полочке на виду какая-нибудь еда: маргарин «Летний», леденцы. И еще какой-нибудь «Поморин».

А ближе к двери – очко, заткнутое специальной тюремной заглушкой – это мешочек с песком на бечевке. Чтоб запах был слабее.

В какой-то из камер встретился ему предмет роскоши: черно-белый телевизор «Юность». Его не с воли передали, а из надзирателей кто-то отдал ненужную вещь.

И такая была еще забавная вещь: местами тюрьма облицована битым кафелем, как у знаменитого Гауди, который целый парк в Барселоне отделал в этой стилистике, нам очень близкой.