Изменить стиль страницы

Лоранд целиком обратился в слух, позабыв всё на свете, так и пожирая глазами говорящего.

«Вынутую визитную карточку передали выигравшему, который получал право отослать её через шестнадцать лет проигравшему в напоминание, если тот паче чаяния пренебрежёт своим долгом. С тем и разошлись. Вы разъехались по домам, а я остался в полной уверенности, что дело это позабудется, как и многое другое. Но ошибся. Оно до последнего моего часа, как видно, будет мучить, преследовать меня. Через своих венгерских знакомых разузнавал я про обоих дуэлянтов, но получаемые известия только усугубляют моё беспокойство. Аронфи — человек гордый, всё принимающий всерьёз. Глупо, конечно, кончать с собой, если ты счастлив и у тебя всё хорошо; но кто самолюбив, тот скорее предоставит могильным червям грызть свою плоть, нежели червю сомнения — душу. Мысль, что вчера ещё презираемый им вправе нынче презирать его самого, для него невыносима. Он лучше умрёт, но униженья не примет. Пусть неразумно, зато последовательно».

Лоранд только холодным потом обливался.

«Я уже на краю могилы, — говорилось дальше в письме, — страдаю сердцем: отвердевают сосуды; дни мои сочтены; но это не так меня беспокоит, как то, что сам не могу поехать и разыскать того человека, в чьих руках жизнь Аронфи — сказать ему: сударь, двенадцать лет прошло, двенадцать лет враг ваш страдает от ужасного обязательства, каждый миг его жизни омрачён ожиданием будущего, которое не сулит просвета. Удовольствуйтесь этим, не требуйте жертвы самой жестокой! Возвратите зарю надежды на этот вечно пасмурный небосвод, верните близким, отчизне, богу семьянина, патриота, христианина! Но поехать не могу. Я обречён на полную неподвижность, сижу и считаю свой пульс, каждый удар которого может оказаться последним. Поэтому обращаюсь к тебе: ты с обоими знаком, был другом одному; поезжай, заступись, сделай что-то! Может быть, я просто смешон и глуп, от тени шарахаюсь, но она гнетёт, томит меня, не даёт спокойно умереть. Прими от меня этот завет, сними бремя с души! И бог тебя за то благословит. Человек, владеющий обязательством Аронфи, насколько мне известно, благочестив и милосерден, его нетрудно будет усовестить. Имя его — Шарвёльди».

Топанди встал и, подойдя к окну, распахнул обе рамы: в комнате стало невыносимо душно. Холодный лунный свет выхватил из темноты бледный лоб Лоранда.

Так, стоя у окна, продолжил Топанди свою страшную историю. Волнение мешало ему досказать сидя. И голос у него был такой напряжённый, будто он не к одному Лоранду обращался, а хотел, чтобы услышали и безмолвное небо, и глядящий вниз месяц, и дрожащие звёзды, и скатывающиеся метеоры. Услышали в своих горних высях — и попробовали опровергнуть сказанное им, ничтожным червём земным.

— Я тотчас поспешил к этому человеку, своему соседу напротив, чей порог до тех пор избегал переступить, с кем даже не здоровался при случайной встрече. И вот явился — робким, заискивающим просителем. Первым протянул руку, предлагая мир, восхваляя его благочестие и прочие добродетели, прося прощения за обиды, которые прежде ему нанёс, обещая их искупить любыми угодными ему способами. Принял он меня с христианским смирением, не отклонив рукопожатия. Уверил, что никакого зла не помнит и не желает вспоминать. Напротив того, перечислил, сколь многим обязан мне ещё с детских, гимназических времён, сколько добра, сколько одолжений я ему сделал, чего я никак не мог припомнить, в чём тут же и признался. И поспешил перейти к цели своего посещения. Сказал, что пришёл по долгу давней дружбы, связывающей меня с одним добрым приятелем, и попросил прочесть письмо, в тот самый день мною полученное. Шарвёльди взял, стал читать. Я неотступно следил за его лицом, с которого во всё время чтения не сходила заученная приторная улыбка; мне от неё всякий раз становится не по себе. Дочитав, он неторопливо сложил письмо и возвратил мне. «Ты разве не понял, — спросил он с самым невинным видом, — что автор — сумасшедший?» — «Сумасшедший?» — оторопел я. — «Ну да. Он сам ведь пишет, что у него нервное расстройство, какие-то тени, кошмары преследуют. Всё это чистый бред». Никогда, дескать, у него с нашим другом Аронфи не было столкновений, которые подали бы повод для дуэли — американской, китайской, какой угодно. Чистейшая, мол, выдумка с начала до конца. Я-то знал, что не выдумка. Из-за чего-то ведь дрался же Аронфи, хотя неизвестно с кем. У Аронфи я больше не допытывался после тогдашнего его утвердительного ответа на мой вопрос, не убил ли он кого. Он, значит, себя самого подразумевал! И я попробовал ещё раз воззвать к лучшим чувствам Шарвёльди. «Сударь! Сосед! Ближний мой! — так говорил я ему. — Будь же человеком! Христианином, коего званием ты столь кичишься и коим стараешься прослыть. Подумай: ведь у этого нашего ближнего дорогая ему, любящая семья. Если хранится у тебя визитная карточка, переданная секундантом двенадцать лет назад, не мучай, не томи дольше её владельца, напиши на ней: „В расчёте“, и отдай мне это страшное долговое обязательство! По гроб жизни буду тебя уважать. Ведь знаю, что за день до срока ты всё равно именно так и поступишь. Не употребишь во зло данную тебе слепым случаем власть, не пошлёшь карточку в напоминание, что время истекло. Ты готов ему простить, так прости же сейчас! Лето его жизни было омрачено постоянно нависавшей угрозой, дозволь же хоть осень его скрасить светлому лучу! Возложи отпущающую длань на исстрадавшуюся главу!» Но Шарвёльди со всей определённостью утверждал, что у него нет и не было никакого картеля от Аронфи. И как это я могу предполагать, что он может злобу таить на протяжении стольких лет? Вся жизнь его, прошлая и настоящая, тому опровержение. Не было у него размолвок с Аронфи, а будь даже что, давно бы ему простил. Однако я всё ещё от него не отставал. Просил прежде подумать хорошенько. Аронфи наказал завершить это дело чести мне, если погибнет сам, а мне известен род дуэли пострашнее американской, когда противник умирает от одного укола булавки. Как бы взамен покладистого, богобоязненного и живущего далеко Аронфи не приобрести неотвязного врага в лице отпетого нехристя-соседа! Шарвёльди уверял, что ровным счётом ничего не знает. Клялся богом и всеми святыми, что ни в малой мере не причастен к опасности, угрожающей Аронфи. Но откуда же тогда это его угнетённое состояние?.. «А ты не знаешь? — изображая величайшее удивление, спросил этот фарисей. — Ничего не слышал? Могу тебе сказать по секрету. Аронфи несчастлив в семейной жизни. Вернувшись, он, как тебе известно, женился, но сразу же ушёл в ополчение, а потом с добровольцами в армию — всю войну[135] его не было дома. Вот с тех пор его и грызёт подозрение».

Хорошо, что огонь в камине угас; хорошо, что месяц заволокло тёмной тучей. Хорошо, что рассказчик не видел своего слушателя в эту минуту.

— И я был так глуп, что поверил! Не отринул сразу же гнусной клеветы, которой пытались запятнать честного человека и доброе имя его ангельски чистой супруги! Дал себя провести таким неуклюжим образом. Удовлетворился тем плоским общим местом, что красивая жена — лишние огорчения для мужа. Но всё-таки, встретясь однажды с матерью Аронфи, я взял и показал ей сочтённое небылицей письмо. Почтенная дама очень меня благодарила, попросив, однако, самому ему ничего о письме не говорить. С той поры она, по-моему, стала особенно пристально следить за сыном. И четыре года я держался на почтительном расстоянии от господина Шарвёльди. Но есть в календаре день, памятный для меня: годовщина нашего отъезда из Гейдельберга. И вот на третий день после шестнадцатой такой годовщины получаю я извещение, что на эту самую юбилейную дату Аронфи покончил с собой в кругу своей семьи.

Рассказчик умолк и, опустив руки, вперил взгляд в озарённую луною ночную даль. В комнате царила глубокая тишина, только большой маятник вёл свой мерный счёт минувшему и настоящему.

— Не знаю уж, что бы я с ним сделал, окажись тогда этот лицемер в моих руках! Но он как раз куда-то уехал, оставив мне письмо, в котором сожалел, что бедного нашего друга (нашего!) постиг столь печальный конец; без сомнения, семейные неурядицы толкнули-де его на это. И, укоряя несчастного за слабость духа, обещал за него помолиться. Ха-ха-ха! Хладнокровно убить человека, промучив его шестнадцать лет! Послав ему вдобавок ещё напоминание, чтобы не забыл! Скромного, порядочного, добродетельного отца семейства вынудить наложить руки на себя. С равнодушной улыбкой злоупотребить вверенной ему случаем адской властью над честным до щепетильности человеком и офицером. И после того ещё благоговейно складывать руки и возводить очи горé, поводя сокрушённо плечами: самоубийц, дескать, и небо не милует! Кто же это такой там, над нами? Как назвать его, который хорошего человека может телом и душой выдать подлецу, негодяю: на, дави?.. Ну, что мой мудрый юный друг? Научила ль тебя чему эта история? Защищай теперь против меня сего достойного праведника!

вернуться

135

Речь идёт об аитинаполеоновской кампании 1809 г.