Изменить стиль страницы

— Вы имя вашего друга не назвали, — напомнил Лоранд, обеспокоенный началом этой истории.

— Имя? А зачем. Друг — и всё. Для моей истории это не имеет значения. Но, впрочем, пожалуйста, вот тебе имя, чтобы не подумал, будто небывальщину рассказываю. Лёринцем Аронфи его звали.

При этом имени, имени его собственного отца, Лоранда будто гальваническим током просквозило. Сердце у него стремительно забилось. Чувство подсказывало: вот-вот откроется тайна фамильного склепа, которую он столько лет силился разгадать.

— Никогда я не встречал юношу такой мужественной внешности, с таким благородным и добрым сердцем, — продолжал Топанди. — я видел в нём не просто родственника, а идеальный образ тогдашнего юношества и тем сильнее любил и уважал. Сближали нас и разные поверяемые друг дружке мимолётные увлечения, обычные у молодых людей, связывая теми доверительными узами, которые не ослабевают и с годами. Тогда как раз по всей Европе стало распространяться вольномыслие, столь притягательное для юных сердец; пробудилось и у нас то, что зовётся ныне национальным самосознанием; сама философия стояла накануне решительного обновления — всюду, и в общественной жизни, и в частной, сталкивалось старое и новое. Всё это сделало нашу близость, вначале полудетскую, вынесенную ещё из дома, задушевней и теснее. Два года провели мы в университетах: жили весело и довольно безалаберно. Были деньги — вместе протратим, нет — вместе с хлеба на воду перебиваемся. Друг для друга на жертвы шли, друг за друга дрались, друг за дружку садились под арест. С Шарвёльди за это время почти не встречались; университет — обширный лес, не то что тесные гимназические стены. В самый разгар войны с французами пришло нам на ум выпускать рукописную газету.

У Лоранда это вызвало живейший интерес.

— Не бог весть какая антигосударственная затея, просто перелагали в шутливо-пародийном тоне «Аугсбургер альгемайне цайтунг», её выспреннюю патетику. Читавшие нас смеялись, только и всего. Но кончилось это совсем невесело: в один прекрасный день мы оба получили consilium abeundi.[128] Я-то, правда, не слишком огорчился, голова у меня до того была набита разной отвлечённой премудростью, что просто уже не терпелось попасть поскорее домой, в общество какого-нибудь деревенского кантора, для которого нет занятия серьёзней, чем анекдоты рассказывать. В Гейдельберге оставалось ровно два дня, чтобы собраться, расплатиться с «филистерами»-заимодавцами и попрощаться с нашими «предметами», как тогда выражались. За эти два дня виделись мы с Аронфи всего два раза. Один раз — утром первого дня: он пришёл очень возбуждённый и заявил: «Предатель, который выдал нас, у меня в руках. Не вернусь — ты рассчитаешься за всё». Я стал спрашивать, почему меня не возьмёт в секунданты, он на это: «Ты заинтересованная сторона, может, ещё самому придётся драться». На другой день вечером возвращается, как в воду опущенный: вялый, безучастный, слова не добьёшься. Только когда я подступил с прямым вопросом: «Что, убил?» — он ответил коротко: «Да».

— Кого? Кто это был? — с замиранием сердца спросил Лоранд.

— Да не перебивай ты! — оборвал его Топанди. — Всему свой черёд. — И продолжал: — С того дня наш Аронфи совершенно переменился. Был весёлого, открытого нрава, стал угрюмый, неразговорчивый, нелюдимый. Никаких там компаний, развлечений, всех сторонится и меня первого. Я подумал было, что знаю причину. Убил, дескать, того, которого вызвал, ну и угнетён. Не может отнестись к этому хладнокровно. У других это молодечеством слывёт — или пустяком, который тут же выбрасывают из головы. Разве что преследований опасаются, но себя за это не преследуют, не казнят. А с годами и думать забывают. А наш земляк день ото дня становился всё мрачнее, и, если нам случалось встретиться, мне в его обществе было так неуютно, так не по себе, что и встреч-то я этих не очень искал. И это несмотря на женитьбу вскоре по возвращении. Он ещё до Гейдельберга обручился с одной очень милой, красивой и доброй девушкой. И они с женой любили друг друга. А всё равно он оставался мрачным. И сын у них в первый же год родился, потом другой. По слухам, очень славные, умненькие оба. Но и это его не радовало. Едва миновал медовый месяц, отправился он в действующую армию — и вёл себя так, будто смерти искал. И все вести, какие доходили о нём, сводились к одному: безнадёжно болен, в чёрной меланхолии. Не слишком ли тяжкая расплата за подлого предателя, чью смрадную жизнь он загасил?

— Но звали, звали как его, кого он убил? — опять заволновался Лоранд.

— Сказал ведь: погоди, узнаешь. Дальше слушай! Не забегай вперёд. Однажды — лет через двенадцать после того, как мы отряхнули университетский прах с наших ног — приходит на моё имя какой-то пакет из Гейдельберга с сопроводительным письмом от тамошнего начальства, в котором до моего сведения доводится, что некий д-р Штоппельфельд завещал переслать мне его после своей смерти. Штоппельфельд? Штоппельфельд? Ломал я, ломал голову, кто мне из того тридевятого царства, тридесятого государства мог что-нибудь отписать, и вдруг вспомнил: ходил с нами на лекции один белобрысый долговязый медик, герой многих славных приключений. Ни одна Keilerei,[129] ни одна Kneiperei[130] во время оно без него не обходились. И Schmollis,[131] по-моему, пили с ним, и на саблях как-то схватились, прямо-таки иззубрив их; настоящая Paukerei[132] меж нами затеялась. Распечатываю пакет и нахожу адресованное мне письмо. Оно и сейчас у меня, наизусть его помню, столько раз перечитывал. Вот что в нём было, слово в слово:

«Досточтимый камрад! Ты, верно, помнишь, как молодой наш однокашник, Лёринц Аронфи, перед вашим отъездом из Гейдельберга искал среди знакомых секундантов в одном деле чести. И я оказался первым, к кому он обратился. Я, естественно, дал согласие, справясь о причинах и вызываемом лице, о чём здесь не пишу, поскольку тебе и так всё известно. Объяснил он мне также, почему не выбрал тебя, и просил настоятельно, чтобы ты завершил это дело чести, буде дуэль кончится его смертью. Я взялся вручить картель и отправился к вызываемому, которому передал, что в подобных случаях подобает только драться, иначе ему остаётся одно: покинуть университет. Он не отклонил вызова, но сказал: поскольку зрение и телосложение у него слабое и к оружию нет привычки, он предпочёл бы американскую дуэль».

Тут Топанди нечаянно бросил взгляд на Лоранда, но приписал изменившееся выражение его лица отблеску пламени, которое плясало в камине.

— Дальше письмо гласило:

«В университете нашем вошёл тогда в моду преглупейший вид дуэли, когда противники тянут жребий, и чьё имя вытащат, тот стреляется сам через условленное время. У меня, если приглашали секундантом, уже тогда хватало разумения склонять в таких случаях стороны к елико возможному продлению срока с тем резонным расчётом, что за десять — двенадцать лет даже злейшие враги могут помириться и сделаться добрыми друзьями; что у выигравшего достанет великодушия не требовать смерти противника, либо же проигравший поостепенится и предаст commode[133] забвению своё нелепое обязательство. И мне удалось в тот раз добиться шестнадцатилетней отсрочки. Знал я обоих прекрасно: один — фискал, педант, Schulfucsh,[134] но со временем, может быть, порядочным человеком станет; другой — гордец, горячка, но с годами успеет поостыть. Шестнадцати лет, чтобы пообкатались, поостепенились, будет как раз довольно. Аронфи вспылил было поначалу, дескать, сейчас или никогда, но под конец внял доводам, и мы приступили к решению их судьбы. И вытащили имя Аронфи».

вернуться

128

Совет уйти (лат.); в немецких университетах того времени — формула исключения.

вернуться

129

Потасовка (нем.).

вернуться

130

Попойка (нем.).

вернуться

131

На «ты» (нем.).

вернуться

132

Схватка, поединок (нем.).

вернуться

133

Как следует быть (лат.).

вернуться

134

Педант, буквоед (нем.).