Изменить стиль страницы

Павлик молча закурил, вызвавши из своего «ронсона» мощную струю огня.

— Не отвечаешь, — констатировал Евген Макарович. — А хочешь, я тебе разобъясню, где лежит причина твоей, как сказать, метаморфозы? Ежели сам не догадываешься своей умнющей головой. Независимый ты. Непокорный. С начальством не стараешься ладить. Правду воюешь — да не для себя, это б еще полбеды, — а для других. Покуда ты краном ворочал — кто тебе что сделать мог? Никто, поскольку терять тебе было нечего, да и прицепиться трудно: отвечал ты только за себя, а процент давал выше всех. С той же, как сказать, исторической секунды, как стал ты стивидором, руководителем трудящихся масс и определенного тебе участка нашего общего дела, — с той самой секунды стал ты уязвим, сынок, и беззащитен. И никакой местком тебя уберечь не в компетенции. Поскольку из профсоюзной его, как сказать, юрисдикции ты выбыл, как только впал в руководящее состояние. А начальство твое — оно на память пожаловаться не может. Склерозу у твоего начальства нема и в помине. И все твои штучки-дрючки против сверхурочных и с критикой снизу невзирая на лица, все твои выкидоны с закидонами эти самые начальственные лица преотлично помнят. И, уцепившись за повод, который ты им самолично протянул, показали тебе, что помнят. Показали, как сказать, весомо, грубо и, некоторым, сынок, образом, зримо, что другому спустили б, слегка погладив против шерстки, — тебе за это выдали сполна и даже через край. Так? Так. — Евген Макарович не без злорадности хохотнул, хотя глаза его по-прежнему ласково скользили по нарядной публике. — И заруби, сынок, себе на своем римском носу: это еще цветочки, а, как сказать, ягодки — впереди. Поскольку никто никогда не забудет тебе непокорства и горлопанства-критиканства. Не будет тебе дороги, которая для молодых и про которую в песне поется. Всякие человечишки, каковые тебе в подметки не годятся, будут всю жизнь тебя обскакивать, самый сладкий, самый, как сказать, жирный кус урывать — потому как на устах у них для начальства улыбка, а в сердце — ему же благоразумность и уважение. И так с тобой будет до самого почета — то бишь до самой старости, про которую опять же очень выразительно поется в песне, сочиненной бодрым композитором Дунаевским.

Евген Макарович Пивторак выжидательно помолчал, вроде бы приглашая Павлика поспорить или просто высказаться. Но Павлик тоже молчал, покуривая сигаретку, держа ее двумя пальцами горящим концом в кулак, словно курил не в театральном фойе, а на ветру, на корабельной палубе над разверстым люком трюма.

— Чего молчишь, сынок? — снова заговорил Пивторак. — Небось думаешь: вот старый сукин сын, уговаривает меня, передового молодого советского человека, отбросить свои, как сказать, благородные принципы да стать нехорошим и приспособленцем. Так? Вижу, вижу, что так! Ан нет, сынок! Не такой человек Евген Пивторак, чтобы сбивать тебя с панталыку, спихивать с прямой, как сказать, но ухабистой тропинки на гладкий асфальтобетон вихляющей, как сказать, карьерной шоссейки. Не такой, поскольку старик Пивторак более всего на свете уважает твердые убеждения. А потому и ведет с тобой этот нелегкий разговор.

Павлик встал и, пройдя в угол фойе, сунул окурок в мощную бронзовую пепельницу, что стояла на хилом модерном столике. Вернувшись, он с интересом спросил:

— Допустим. Но какое все это имеет отношение к скрипке Страдивари? Покуда я без всяких резервов вел себя так, как считал правильным.

— Вот именно, сынок, — покуда. Покуда! Покуда ты сам по себе и сам себе хозяин. А женишься — остепенишься? А появится наследник, а то и другой-третий? Что тогда? А тогда всем твоим преблагороднейшим свойствам не миновать, как говорится, экзамена жизни. Трудного, как сказать, и даже сурового. Слушай сюда. Независимость характера — замечательная и даже, как сказать, завидная штука, но нуждается она в прочной финансовой базе. Уж это точно! Будет у тебя под ногами твердая почва — сможешь на все поплевывать и поступать как схочешь. Нет — придется тебе изменять самому, как говорится, себе. Сжигать, чему кланялся, кланяться тому, чего самолично подпаливал. Такие у тебя, сынок, две дорожки, а третьей — не бывать. Планида твоя складывается таким макаром, что самое время продавать Страдивария. Все. Точка.

— Логично. И все-таки, — упрямо отвечал Павлик, — продавать скрипку не стану.

Пивторак не без горечи вздохнул и развел руками:

— Не станешь — так не станешь. Хозяин, как говорится, барин-феодал. Но уж не откажи полюбопытствовать, сынок, как же так? Степану ж ты дал согласие. Может, со мной не желаешь дела иметь? За серьезного человека не считаешь? Не стесняйся, говори!

— А чего мне стесняться? — хмыкнул Павлик. — Именно потому, что держу вас за очень серьезного человека. Степан — с ним другое дело. Я ж отлично знал, что никаких десяти тысяч он не раздобудет. Потому и согласился. Из любопытства — что получится. А продавать Страдивари не хочу. Памятью об отце не торгую.

— Во-он оно что-о… — протянул Евген Макарович. — Ясно, понятно. Уразумел. — Он опять сделал паузу, словно что-то обдумывая. Собрался было заговорить, но смолчал, словно не решился. И все-таки заговорил: — Память — это ж о покойнике бывает. А ты на отца похоронку не получил. Пропал без вести — разве это значит погиб?

Павлик смотрел в пол.

— Если б не погиб — давно нашелся, — сухо выговорил он. — Больше двадцати лет прошло.

— Что ж двадцать лет, — раздумчиво сказал Пивторак. — Война — она всякие коленца выкидывала. — Он вытащил из глубин своего обширного пиджака тисненый таллинский бумажник, порылся в его отделениях и вытянул на свет божий сложенный вчетверо листок. — Почитай-ка, сынок.

Это была старая газетная вырезка. В заметке под заголовком «Встреча через одиннадцать лет» рассказывалось, что колхозница Анастасия Сидоровна Ковальченко разыскала своего мужа, без вести пропавшего на фронте.

— Это уж совсем особый случай — человек память потерял при контузии, по госпиталям и домам инвалидов скитался. И потом: одиннадцать лет — не двадцать.

Пивторак аккуратно сложил вырезку, сунул ее в бумажник, а бумажник спрятал. Не отводя очень серьезного взгляда от лица собеседника, тоже тихо возразил:

— Одиннадцать, конечно, не двадцать. Но ведь Ковальченко-то нашелся на нашей, как сказать, советской территории.

Павлик чуть побледнел, поправил и без того идеально завязанный узел галстука, голос у него сразу сел, словно он на жаре залпом выпил кружку ледяного пива:

— Что вы крутите? Говорите быстро — что знаете об отце? Ведь знаете, да?

Евген Макарович перевел взгляд с лица Павлика на серебряный брелок-севрюгу с привешенным к нему французским ключом, который крутил в пальцах.

— Не хотел покуда говорить, но ладно, скажу. Мало еще знаю. Чуть-чуть. Попал твой папаша в плен. Раненый. В тылу у немецких оккупантов. Пока — все.

— Откуда знаете? — отрывисто спросил Павлик.

— Справочки навел. Больше не спрашивай, сынок. Что узнаю — от тебя не утаю.

— Что же мне делать?

И Евген Макарович отвечал голосом, вновь обретшим бодрость и напор:

— Прежде всего — благодарить господа нашего, что старикан кинул на твоем пути Евгена Пивторака. Пивторак обо всем позаботится. Не каждую минуту попадается личность, у которой в кубышке хранится миллион и которая не спит ночей, мечтая купить Страдивария. Но ты, сынок, можешь не волноваться. Пивторак тебе такого индивида отыщет.

Павлик сунул в карман размятую сигарету:

— Идемте в зал. Уже третий звонок.

Он встал, за ним поднялся и Пивторак. В фойе уже погас свет. У своего пятнадцатого ряда Евген Макарович придержал Павлика за рукав:

— А покупателя, как он появится, я все-таки пришлю. Пусть на скрипочку глянет. Ее не убудет. Да — да, нет — нет. — Он отпустил Павлика и, рассыпаясь в извинениях, протиснулся к своему креслу. Занавес пошел…