Изменить стиль страницы

— Почему мне? — спокойно, даже не удивившись, спросил тогда Герман. — Я человек тихий, за всю свою жизнь мухи не обидел.

— Именно поэтому.

— Я не сделал ничего такого. Ни атомной, ни гравитационной бомбы не изобрел.

— Именно поэтому, — скучным голосом сказал человек и посмотрел в окно, где, застилая полнеба, белел покрытый пухом тополь.

Взгляд собеседника был со значением. Герман понял и побледнел. Это же сколько надо семян, сколько рождений, чтобы противостоять смерти?!

— Вы хотите сказать…

— Да, — жестко перебил его человек. — Природа кажется расточительной. Но она мудра. Все живое должно иметь бесконечно много возможностей, чтобы хоть одна из них реализовалась.

— Страшно, — сказал Герман. — За людей страшно. Я понимаю, — заторопился он. — Человек — часть природы. Но ом все-таки человек. Такие жертвы во имя одной реализации? Разумно ли?

— Человеку дано то, чего не дано никому и ничему в природе. Свобода самосотворения. У каждого есть талант, не тот, так другой, и от самого человека зависит — выпестовать его или погубить, обратить во благо или во вред…

— А сколько талантов погибло из-за чужой злой воли!..

— Злая воля — тоже результат самосотворения. И все-таки во все времена люди верили: каждый человек кузнец своего счастья…

Серый человек снова посмотрел в окно. И вдруг исчез. Так-таки взял и исчез, этим окончательно убедив Германа в нешуточности происходящего.

Герман доискивался причин, из-за которых прежде не слыхал о звездных судьбах избранных. Что будет, если отказаться?.. Он сам уже знал ответы: отказавшийся воспринимает предложение как сон, как что-то нереальное, несерьезное, а согласившийся исчезает, и о нем скоро забывают, как о человеке, не заслуживающем долгой памяти. И знал Герман, что уговаривать его никто не будет. Он сам должен определить свою судьбу.

Герман долго мучился в нерешительности. Иногда ему казалось, что он мог бы забыть Лию. Но невыносима была мысль, что она забудет его. Тогда охватывало нетерпеливое желанна прикоснуться к неведомому, желание, какое ведет людей по пути познания. А то вдруг слезами захлестывала печаль — вдруг он исчезнет навсегда и больше не увидит ни этого неба, ни белых туч в синеве, ни травы, ни цветов. Убеждал себя, вспоминая примеры, когда люди отдавали жизнь за один взгляд, — этакая страшная дань за удовлетворенное любопытство. Известно: некто согласился умереть в обмен на право увидеть золото инков. Такое уж было правило у инков: чужестранец, проникший в сокровищницу, должен был умереть.

А Герману обещают вечную жизнь, и он колеблется.

Герман бродил тогда по окрестным лесам и страдал в одиночестве. Обнимал жесткие кусты ольхи, судорожно вдыхая пряный запах листьев, прижимался щекой к холодным березкам, гладил осины, тер их до зелени на стволах, словно хотел оставить в этом мире хоть какой зримый след. Как ни утешал себя думами о вечности, все равно оставалось ощущение, какое, как ему казалось, бывает только перед смертью.

Силы земные, силы небесные! Что вы делаете с человеком, порожденным вами и брошенным в жестокое море испытаний! Почему считаете, что он во всем подобен вам?! Слаб человек в одиночестве, очень слаб. Потому и цепляются люди друг за друга, жалеют друг друга и в жалости лелеют утешительные свои слабости, и часто в них, только в служении им видят свое предназначение. Так почему бы не помочь им, не указать пути возвышения?!.

Указано. Все указано каждому. Виноват ли Космос, что человек так часто не видит в себе Бога?!.

В те дни не покидало его олицетворенное в глубокой древности обобщающее понятие — Бог. Знал, не он первый, его ощущали в себе многие. Писатель Флобер, например предполагал, что Бог посредством человека открывает свою сущность. Лев Толстой писал, что временами он чувствовал себя проводником воли божьей. Бетховен говорил, что в минуты музыкальных озарений творил не он, а сам Бог. Многие, очень многие принимали свое божественное за наитие свыше. Пе замечали, что в минуты творческих озарений в человеке, в самом человеке пробуждается то высшее, что изначально заложено в нем.

Кем заложено? Как сопрягается это изначальное со свободой воли, данной человеку?

И все вспоминался Герману покрытый пухом тополь, как образ мудрой расточительницы-Природы.

«Нет, Космос не запрограммированный механизм. Первородный взрыв, разбегание материи, перевоплощающейся на бегу, разложение в энтропийной яме или, наоборот, сбегание к первоатому, к мучительному ожиданию нового взрыва, нового начала? Нет и нет! Космос творит, постоянно созидает все более сложные формы и системы, способные противостоять энтропии, жить, развиваться, совершенствоваться и множиться в совершенстве своем. Он создал и жизнь, как наиболее устойчивую форму сущего, способную возрождаться вновь и вновь. Прежде чем откупиться от энтропии данью смерти, прежде чем исчезнуть, жизнь передает эстафету новой жизни, каждый раз добавляя свое, лучшее. Он, Космос, создал и разум, удивительную способность жизни к самопознанию, самоутверждению или самоосуждению. Разум — это глаза жизни. Чтобы видеть дорогу, а не искать возрождения вслепую, как это приходится делать тополю, заранее знать, на каких путях искать совершенства, Torn полю даны миллионы семян. Человеку дана свобода воли и творчества. Чтобы всепроникающим зондом разума опробовать миллионы дорог. Одна дорога может оказаться тупиком. Во множестве возможностей всегда есть хоть одна нетупиковая…»

Ясно, будто вчерашнее, видел Герман прошедшее. И только в будущем не видел ничего. Была мгла впереди, похожая на земную предрассветную, и в этой мгле просвечивало что-то непонятное. Да и что могло быть понятного для человека без будущего? Он сам выбрал себе такую судьбу — вечную устремленность вперед в беспространственном и безвременном мире. И жизнь в воспоминаниях, только в них.

«А может, не сам, может, подтолкнули? Тот серый человек, предлагавший вечность?»

Новая эта мысль рассердила его. Как же так? При свободе-то воли?!

И тут он заметил, что светлое пятно, маячившее впереди, потемнело и в нем все яснее начал проступать силуэт человека. Герман узнал его по серебристой полоске на лбу, но не удивился, не обрадовался. Много теней прошлого проходило перед ним, и он решил, что серый человек — тоже тень, воспоминание.

Они сидели друг против друга и молчали. У Германа не возникало никаких отголосков чужой мысли. И вдруг, как луч во тьме: «Мой поступок, мое бегство на хронолете они сочли за жест согласия?»

На миг пришло утешение. Он корил себя, а оказывается, можно оправдать этот шаг стремлением к вечности и благу. Тут же Поправился: «Нет ни вечного, ни благого на путях неправедных».

Не выдержал, спросил:

— Вы снова зовете меня?

— Мы никого не зовем. Человек волен все решать сам, — четко произнес серый пришелец.

— Человека иногда нужно и позвать, чтобы он решился.

— Зов ли, уговор ли, принуждение ли, — любое воздействие на свободу выбора, — все несвобода. А разве может быть множество возможностей при несвободе?

— Выбор основывается на знании.

Пришелец молчал. И Герман ответил сам себе: «В тебе говорит индивидуализм — первобытная форма защиты если не себя лично, то хотя бы своего, себе подобного. Разве не может быть добра просто во имя добра, совершенства во имя совершенства? Вся человеческая мораль — на отрицании самости. А ты… Тебе предлагается творить добро, а ты сразу: зачем да почему? Надо просто сеять добро. Разве важно, кто соберет плоды?»

«Как же не важно!» — возразил он сам себе. Но, кроме этой общей фразы, никакого аргумента больше не находилось.

А пришелец сидел все так же неподвижно, и на лице его был виден явный интерес к смятенным мыслям Германа.

И вдруг он пропал, а на облачном пуховике все отчетливее стало обозначаться до боли знакомое, родное — Лия! В воспоминаниях он не раз видел ее возле себя, выслушивал бесконечные упреки, повторял оправдания, хорошо помнившиеся и забытые. Всегда он видел свою Лию одинаковой — страстной, любящей, нетерпеливой, капризной. Сейчас же она молчала, глядела мимо него, отвечала холодно, отстраненно. А он, будто впервые, говорил и говорил, рассказывал подробно о том, как, не зная куда деваться после того скандала, оказался на полигоне и вошел в хронолет, как мучился раскаянием в одиночестве звал ее, никогда не молчавшую, вызывавшую в нем какие угодно душевные состояния, кроме равнодушия.