— Ах, бедняжка! — пожалел ее судья. — Разве можно, — грозно обратился он к Омару, — так обижать несчастных женщин? Они, хоть и женщины, все-таки тоже божьи создания.

Омара будто дубиной по голове хватили, — той самой дубиной, которой вчера он пугал старика, пришедшего с кляузой. Он ничего не понимал. Нелепость обвинения вломилась в математически четкий строй его мыслей, точно камень, скатившийся с горы в круг мирно беседовавших в саду ученых. Вся логика рушилась.

И, растерявшись, он только беззвучно шевелил губами.

— Что скажешь, ответчик? — высокомерно вопросил судья.

"Ответчик!" Вот как. Не совершив никакого преступления, ты очень легко, по чьему-то навету, можешь с ходу угодить в ответчики. Это дурацкое слово взбесило Омара — и вместе с яростью к нему вернулась способность соображать.

— Я не знаю никакой Сорейи, — сказал он мрачно.

— Как не знаешь? — взвизгнула Айше. — Вот она. — Старуха сорвала чадру с соседки, и Омар узнал… Ферузэ. Потрясенный, он впился в ее глаза, надеясь увидеть в них хоть намек на стыд, сожаление. Нет! В них он увидел укор. Укор ему, Омару, и сознание непоколебимой ее правоты.

— Это не Сорейя, — пробормотал он в замешательстве. — Это Ферузэ.

— Какая Ферузэ! Все знают: она Сорейя. Не так ли, девушки?

Ряд серых сов в чадрах заурчал:

— Ур… Сур… я…

— Ну, пусть Сорейя, — вздохнул Омар. — Все равно я ее не уводил. Она сама ко мне явилась.

— Где это видано, — возмутился судья Хусайн нбн Али ибн Микаль, — чтобы девица в шестнадцать лет сама явилась к пожилому одинокому мужчине?

Будто речь шла о честной и скромной крестьянской девушке, а не распутной девке из ночного заведения. Это суд или кукольное представление?

— Явилась.

— Нет, он ее увел! — вскричала старуха Айше. — У меня есть свидетели. Вот, пять моих девушек видели, как он схватил ее в переулке и затащил к себе во двор. Не верите им, спросите мужчин. Вот Абубекр, мой сторож и дворник. Вот Валид, мой сосед, башмачник. И тут же Исхак, водонос. И Масуд, погонщик ослов. Все люди почтенные, уважаемые в нашем квартале. Они не соврут.

— Вы тоже видели, мусульмане, как сей злоумышленник силой увел к себе девицу Сорейю?

— Да, да! — загалдели дружно свидетели. — Чуть руку ей, бедняжке, не вывихнул.

— Слышишь, злодей? Здесь четверо мужчин и шесть женщин, если не считать пострадавшей…

— Ее и нельзя считать женщиной, — зло заметил Омар. — Это аллах знает что.

— Молчать! Показания двух женщин приравниваются, по нашему исламскому закону, к показанию одного мужчины. Значит, против тебя семь свидетелей. Столько же, сколько в небе планет, — блеснул он кстати глубиной своих знаний.

— Столько же, сколько смертных грехов, — поправил его Омар.

— Молчать! У тебя есть свидетели?

— Нет, — вздохнул Омар. — Я сам свидетель.

— Ты — ответчик. Ты должен, — веско произнес судья, — возместить истице убыток, который она понесла, лишившись, по твоей вине, на пятьдесят дней своей лучшей, самой добычливой работницы.

— Работница. — хмыкнул Омар.

— Оставь свои дурацкие ухмылки! Здесь не кабак.

— И жаль. Я бы сейчас с превеликим удовольствием хлебнул хорошего вина.

— Ячменной водки, — уязвила его Ферузэ-Сорейя.

— Вернусь домой, — усмехнулся Омар, — непременно выпью. Ячменная водка пророком не запрещена.

— Да? — вскинул брови судья. И опустил блудливые очи, как бы сказав: "Учту". — Тихо! Суд постановляет: житель Нишапура Абуль-Фатх Омар, сын Ибрахима, по прозвищу Хайям, что значит Палаточник, обязан не позже, чем завтра утром, уплатить жительнице того же города почтенной Айше…

— А у нее есть прозвище? — полюбопытствовал Омар. — Если нет, могу подсказать. На языке вертится.

— Тихо! Уплатить под расписку долг в размере пятьсот золотых динаров…

— Несправедливо! — вскричал Омар. — Старуха Айше со всем своим заведением не стоит и ста динаров.

— Тихо! Пятьсот золотых…

— Где я их возьму?!

— В противном случае, — важно изрек судья, — у ответчика будет изъят его дом.

А-а! Теперь-то Омару все стало понятно. Все подстроено. Против кого, как говорится, бог, против того и люди. Им нужен его дом, этим мошенникам? Его добротный, просторный дом с обширным двором и садом. Они знают: никто не заступится за опального поэта, его можно ограбить, ничем не рискуя.

Ну, что ж. И это мы стерпим — как-нибудь.

***

— Ах-ха-ха! — тягуче зевал купец Музафар, только что вставший ото сна.

— Эх-хе-хе! — уныло кряхтел Музафар, поглядывая сквозь алебастровую решетку окна на свой большой уютный двор, выложенный каменными плитами, с каменным просторным водоемом. На отсыревших плитах и неподвижной воде грудами скапливались осенние желтые листья. Может быть, ему виделись караванные тропы и перевалы, Занесенные снегом.

— Ох-хо-хо! — вздыхал он тяжко, грея руки над жаровней. — На какой срок?

— Ну, на год, — хмуро сказал Омар.

— Ух-ху-ху!..

Где он добудет денег через год, чтобы вернуть долг Музафару, опальный звездочет не думал. Самое главное сейчас — уплатить старухе Айше. А через год… мало ли что может случиться за это время. Омар вспомнил басню о чудаке, который взялся за двадцать лет обучить корану осла с царской конюшни. И получил задаток в десять тысяч динаров. "Что ты наделал? — накинулась на него жена. — Как ты выкрутишься, когда настанет срок?" — "Не бойся, супруга, — ответил он ей. — Ешь, пей, отдыхай. За двадцать — Я то лет… или я умру, или царь умрет или осел околеет".

— Господи, помилуй! — Музафар, скрестив, зябко спрятал руки под мышками и долго молчал, нахохлившись и что-то прикидывая в уме. — Так уж быть! — воскликнул он с отчаянием, будто бросаясь в замерзающий водоем во дворе. — Я помню добро. Я… дам тебе пятьсот динаров. Но, понимаешь… эти деньги — на целый год… выпадут из оборота. И я потерплю на них большой убыток. Поэтому ты… укажешь в расписке, что взял у меня… восемьсот.

Ого! Одних ковров в этой раскошной гостиной — на восемьсот динаров. И утвари разной в нишах на столько же.

— Да, восемьсот. Иначе, прости, и фельса не получишь. Я, прости, торговый человек. И ты должен указать в расписке, что если в указанный срок не вернешь мне восемьсот динаров, я буду вправе отобрать твой дом…

Ах, этот дом!

— Хорошо, — кивнул Омар. — Я согласен.

Он сам продаст проклятый дом! Если ничего иного не придумает. Все равно, похоже, отнимут. Отдаст за тричетыре тысячи, вернет долг Музафару и переберется в какую-нибудь лачугу на окраине…

К вечеру небо стало, как белый мрамор в дымчато-серых разводах. Резкий ветер закрутил во дворе снежные вихри. Омар всегда, бывало, радовался первому снегу. Нынче нет. Ибо он не готов к зиме.

Не хотелось есть, не хотелось пить. И спать не хотелось. Омар закрыл ставни, зажег свечу, наложил в жаровню горячих древесных углей.

Атараксия? Хе! С ней ничего не выходит. За что они взъелись на него? Чем он их обидел? Тем, что продолжает цепляться за жизнь, не дает себя вконец затоптать? Накинув на плечи старый тюркский тулуп, оставшийся от родителя, Омар долго ходил из угла в угол, как заключенный в темнице, не зная, как жить ему дальше.

Ветер уныло свистел в щелях старых ставней. Пламя на столике жалостно трепетало, металось на тонком фитиле. Вот-вот погаснет. Дунь чуть сильнее — и нету его.

Где-то снаружи прозвучал негромкий плачущий звон. Как монисто на шее скитающейся по ночному городу призрачной зимней девы. Это, наверно, Салих, ночной сторож, со своим колокольчиком. Он когда-то работал в мастерской Ибрахима.

Омар взял бутыль ячменной водки, чашу, редьку, вышел в тулупе на улицу. На ней уже тонкий снежный покров, от него довольно светло. Омар по длинным темным следам Салиха нашел его возле скудного костра под навесом у базарных ворот.

— Не спится? — Салих, зябко кутаясь в драную шубу, заправлял небольшой кальян наркотическим зельем.

— Не спится.

— Садись на корточки, грейся. — Салих положил уголек в курильницу. — Хочешь?