…Миг! Он мелькнул, опасный миг, когда эта козявка, вместе с нарядной чадрой, атласными штанами и уоогим узелком своим чуть не очутилась, кувыркаясь, на улице, в дорожной пыли. Базарный завсегдатай, носильщик, вор, наркоман — человек порядочный, потому что молится богу и каждый вечер приносит горсть приторных сладостей. А поэт, выходит, нет.

Н-но… перетерпим и это. После стольких дней одиночества он боялся ее упустить. И жалел ее. Куда она пойдет? Пропадет. Опять к старухе Айше?

***

Омар, чтобы ее прокормить, объявил через соседей, что лечит больных на дому. Сперва недоверчиво, робко, затем, распознав действительно дельного лекаря, охотней, смелей, — потянулись хворые к нему со всех сторон. Лечил он их, в основном, отваром из редких растений и мазями, приготовленными из тех же целебных трав. И, конечно, ячменной водкой:

— Обожглась? Ах, бедняжка! Сделай примочку из ячменной водки.

— В желудке боль? Примочку из ячменной водки. Ну, а ты чем страдаешь?

— Судорогами в ногах.

— Поставь их в ячменную водку.

И так далее:

— Лихорадка? Ячменную водку…

— Кашель? Ячменную водку…

— Горячка? Ячменную водку…

И вылечивал их! Они, довольные, хорошо платили.

Но все равно денег всегда не хватало.

— Какое чудесное платье у жены шейха Али ибн Ахмеда аль-Мохамеда, — когда у меня будет такое? Не будет завтра к утру — я умру; сколько стоит жемчужное ожерелье, и за что ты меня любишь; у соседки Зохре нос как скалка, она катает им тесто; правда ли, милый, что земля держится на роге быка, а бык на рыбе, а рыба на воде, а вода на воздухе, а воздух на влажности, а на влажности обрывается знание знающих? Конечно, правда, ведь так указано в коране, и за что ты меня любишь…

Она душу ему истерзала!

Видно, ей кто-то внушил (не старуха ли Айше?) — чтоб не надоесть мужчине очень скоро, следует как можно чаще быть другой, неожиданной, новой, или просто уж нрав у нее был такой безалаберный, вздорный, — но Ферузэ то и дело оглушала беднягу Омара какой-нибудь внезапной, из рук вон глупой выходкой.

Он никогда не мог узнать наперед, что она выкинет в следующий миг. То хохочет, то плачет. То у нее праздничный вид, то похоронный. Причем все беспричинно. И вполне преуспев в своих неусыпных стараниях, она надоела ему смертельно уже на третий день.

— Почему у торговца шелками Музафара аль-Мустафы целая конюшня красивых лошадей для выезда, а у тебя нету даже осла, а еще — поэт; у него даже дворничиха каждый день меняет платье; будь хоть базарным носильщиком, но человеком порядочным; как, милый, зовут тех двух ангелов, что бьют покойника, как его погребут, горящими палками? Ох, как страшно…

И впрямь — орудие сатаны!

— Что ты все чертишь, кому и зачем это нужно, ох, как хочется есть; брось свои паршивые бумажки, свари мне плову, что ты все пишешь, сколько денег за это дадут, может, нисколько, а еще — поэт; почему ты опять пьешь свою ячменную водку проклятую, оставь сейчас же, а то уйду, и за что ты меня не любишь…

— Не мешай, — усмехался Омар снисходительно.

— Милый, ведь ты сейчас ничего не делаешь, не пишешь?

— Не пишу — значит думаю.

— Разве нужен досуг, чтобы думать?

— Нужен. Досуг длиною в жизнь. И еще хоть немного ума, конечно.

"Это моя последняя любовь", — думал он с горечью.

***

Теперь в калитку стучали так часто, что Омар не удивился, когда, постучав в свою очередь, перед ним возник небольшого роста плотный старик. Хворый? Нет, не похож на хворого. Крепкий, румяный. Правда, бос, и халат у него рваный, но от таких недугов нет у Омара средств.

— Чем могу служить?

— Старуха болеет. — У старика забегали глаза, будто он хочет скрыть, что сам повинен в ее болезни.

— Почему же ты ее не привел?

— Не может ходить, — юркнул глазами старик.

— Тогда посиди, подожди. Отпущу других больных, пойду смотреть твою старуху.

— Ее не надо смотреть. — Старик вздохнул, опустил глаза к земле. — Не о ней речь.

— О ком же?

— Сын… нас покинул. Вот нынешние дети! Ушел три года назад в проклятый Балх, с тех пор и глаз не кажет.

Слышно, деньги у него завелись. Написал бы ты ему письмо от меня, а? Балх, караван-сарай у Нишапурских ворот. Мустафе аль-Мансуру, башмачнику. Такое письмо, чтоб до слез… чтоб, его прочитав, он бросил все, подхватился — и скорей домой, в Нишапур. И чтоб денег привез. Мол, мать умирает, истосковавшись, хочет сына увидеть в последний раз. Отец, мол, бедствует, нужда заела. Напишешь? Я заплачу. Чтоб — до слез! Ведь ты поэт.

— Напишу. — Омар, осмотрев и выпроводив больных, взял бумагу, чернильницу, тростниковое перо. Ферузэ, накинув чадру, порхала поблизости. Постарался Омар! Сам чуть не рыдал, читая письмо старику. Очень чувствительно получилось.

— Отошлю с караваном, — всхлипывал старик, одной рукой пряча письмо за пазуху, другой отирая слезы. — Эх, бедность.

Он развязал узелок, долго перебирал медяки, со вздохом выудил серебряную монету.

— Один дирхем могу дать. Больше нет. Хватит?

— Не надо, — покачал головой Омар. — Я не возьму твои дирхем. Лучше старухе своей купи что-нибудь повкуснее.

При этих его словах Ферузэ, возившаяся у очага в летней кухне, с яростным звоном уронила медный черпак в чугунный котел.

— Благослови тебя господь! — Старик, довольно юркнув светло-карими глазами, живо убрал узелок с монетами. — Я пойду.

— Приедет сын — приходите в гости, — проводил его Омар.

— Почему ты не взял с него деньги? — Ферузэ сорвала чадру, скомкала, швырнула в сторону. — Ишь, какой богатей! По дирхему каждому дарить.

— Это его последний дирхем, — сказал Омар примирительно.

— А мне что за дело до этого?! — взвизгнула Ферузэ.

— Старуха у него хворает, — пробормотал испуганный Омар.

— Зато он сам здоров, как лошадь!

— Вот когда ты сама станешь старухой и заболеешь, а сын твой будет скитаться где-то в чужих краях…

— Ты думаешь, им нужен сын? Им нужны его деньги! Заработал, бедняга, в поте лица, перебиваясь с хлеба на воду, один-другой золотой динар, по медному фельсу копил, так они не дадут ему истратить их на себя. Из рук вырвут

— Ну, не знаю. Меня попросили написать письмо — я его написал.

— И хорошо, что написал! Почему деньги не взял?

— Как можно… у бедняка… последний дирхем…

— На дирхем можно день прожить!

— Разве тебе нечего есть? — удивился Омар. — В кладовой всего достаточно.

— Все равно!!! Это — деньги, понимаешь, ты, несчастный поэт, дирхем — это деньги!

— Не понимаю! Дирхемом больше, дирхемом меньше… Разве монета — солнце, чтобы из-за нее вопить, как петух на ограде?

— Ну, погоди! Вот я уйду от тебя. Останешься ни с чем, будешь знать, что такое дирхем. Ум жены — в красоте, красота мужа — в деньгах.

Он уныло махнул рукой и побрел в харчевню "Увы мне". Через несколько дней старик пришел опять. На сей раз Ферузэ не отходила от них.

— Отправил письмо?

— Отправил, да благословит тебя аллах.

— Чем еще я могу тебе помочь?

— Сосед у меня… — Старик юркнул глазами по закрытой чадре Ферузэ. — Он художник. Каждый день смотрю сквозь щель в ограде — никогда не молится. Безбожник. Вино пьет, разных женщин… водит. Каждый вечер у них — песни, танцы. Бубен гремит, заливается флейта…

— Ну, и что? — насторожился Омар.

Старик, вошедший во вкус:

— Давай напишем об этом! Ты хорошо пишешь. Отошлем письмо городскому имаму…

— Почему же не сразу шейх уль-исламу? — усмехнулся Омар, холодея от ненависти.

— Верно! — воодушевился старик. — Изобличим отступника, может, получим награду, а?

Омар — угрюмо:

— Вот что, почтенный…

— Пиши! — прошипела Ферузэ ему на ухо. — И потребуй шесть дирхемов.

— Прочь! — рявкнул на нее Омар — впервые с тех пор, как она у него поселилась. Ферузэ, потрясенная, свалилась с террасы, где они сидели. — Вот что, зловредный старик. Аллах даровал человеку грамоту для вразумления. А доносы писать — какое уж тут вразумление? Дело подлое. Не к лицу мужчине. Не затем бог наградил меня способностью к словесности, чтобы я ею травил кому-то жизнь.