…Черная гурия. Пухлые губы дрожат, страстно раскрыты, округлены. Смычок притронулся к струне, извлек из нее долгий мучительный стон. Курбану казалось, он превратился в кальян, и черная дева сосет терпкий белесый дым.

…Дева янтарного цвета, похоже — тюрчанка, неслась верхом на горячем коне сквозь черную степь. И ветер всхлипывал: "Ох, ах", и колокольчик звенел на узде: "Дзинь, дзень".

Струна испустила низкий рыдающий рокот. И Курбан погрузился в жгучую красную тьму меж двух белых сугробов. Боль и безумие. И грянул гром, и полыхнула молния. И вспыхнула кровавая звезда в мозгу Курбана. Вот теперь он прозрел самую главную истину. Дикий крик разнесся под сводами райского грота, и Курбан опять потерял сознание…

Очнулся он как в тумане, хворый, слабый. Дым уже почти весь улетучился из головы. Не примерещилось ли ему все это? Нет, вот зеленая поляна, золотое дерево, лазурная даль. Он в раю.

Где же девы?

Кто-то сопит у него под ухом. На правой его руке — голова с охапкой золотых волос. Он не знает, сопят ли во сне земные девы — эта явно сопит. Хм. Ему сделалось как-то не по себе. Он побрел, потерянный, на край поляны, чтобы лучше разглядеть лазурную даль. И уперся в гладкую стену. Провел дрожащей ладонью по облакам, озерам и рощам. Так-так. Рай-то нарисован. Неужто он — самодельный? Зимнее, так сказать, помещение.

— Очнулся, милый? — В губы ему уперся чубук кальяна. И вновь — рыдающий голос струны. Не от печали рыдающий, а от истомы, от вожделения. Или от печали?…

Трах! Он в какой-то мрачной холодной нише, в драном халате своем, рваных чувяках. И нет у него на руках золотых и жемчужных запястий. Перед ним, на камне, шейх-наставник:

— Хорошо тебе было в раю, сын мой?

У Курбана помутилось в глазах. Он, впервые забыв о выдержке, вцепился зубами в руку и хрипло завыл, как пес, брошенный уехавшим хозяином.

— Не горюй! — утешил его наставник. — Ты скоро вернешься в рай. Навсегда. Очень скоро.

Курбану хорошенько объяснили, что и как он должен сделать, чтобы вновь попасть к трем сказочным девам. И предупредили напоследок:

— Помни, в любой миг над тобою око господне…

***

Не по себе нынче Курбану. Он опустошен. Он стал умнее. Трезвее. Повзрослел на пятнадцать лет. Ох, эта Экдес… Его уже не тянуло так сильно в рай. Райские девы, со всеми их прелестями, потускнели в его глазах. Вся их сладость забылась за новой. Его начинало томить ощущение какой-то великой неправды, подлой лжи, жертвой которой сделали его. Камень, — он возненавидел камень за десять лет, — казался сегодня почему-то желанным, добрым, родным, хоть целуй.

Он отложил тесло, сел к костру. В нем смутно пробудилась кровь его дальних предков-огнепоклонников. Огонь. Земля. Вода. Воздух, Как можно без них? Куда уйдешь от них? В раю хорошо, спору нет. Но… почему, чтобы вновь туда попасть, нужно сложить голову? И ради чего? Ради сытной еды, чистой воды, красивой девицы? Все это есть на земле.

Он потрогал шею. Все-таки лучше, когда голова у тебя на плечах.

К костру с другой стороны подсел какой-то человек, немного старше Курбана. Кто его знает, кто он. Протянув руки к пламени, человек беспечно замурлыкал короткий веселый напев.

Курбан вздрогнул. Знакомый напев! Условный знак хашишинов.

Делая вид, что греется, прикрываясь от огня, отмахиваясь от искр, сообщник закрутил руками так и сяк, то берясь за ухо, то за подбородок, то сгибая пальцы один за другим, то расправляя их. Никто со стороны не усмотрел бы в этих обычных движениях людей, сидящих у костра, ничего зазорного.

Но это был! язык. Язык жестов. Тайный язык исмаилитов.

"Почему медлишь?" — Не знаю, как попасть во дворец". — "Разве не вышел Влюбленный Паук?" — "Нет. Дворец закрыт". — "Неужто у них есть подозрение?" — Может быть". — "Староста с дочкой?" — "Они туда не вхожи". — "Думай! Наставник недоволен". Курбан, раскрасневшийся от жара костра, сразу побелел, будто лицо ему обнесло инеем. "Хорошо, придумаю что-нибудь. Ты иди, тут не мелькай. Где ночуешь?" — "В городе, в караван-сарае. Шевелись! Я утром приду".

Вот что значит быть федаи — обреченным. "Что делать? — размышлял наутро усталый Низам аль-Мульк. Всю ночь спалось. — Сколько лет я с ними бьюсь! Что толку? Подумайте, люди, чем должен заниматься второй человек в самой огромной в мире державе! Возиться с какими-то проходимцами. Будто у него мало других, более важных забот".

Но, увы, в государственных делах нет мелочей. Схватить Курбана (если он Курбан, а не какой-нибудь "Улыбчивый Гад", — слыхали о таких), подвергнуть пытке? Но что, если он вовсе не сектант? Визирь уже склонен верить ему. Обидеть безвинно каменотеса — смертельно обидеть Омара Хайяма. Уйдет. Характер у него самый скверный.

Или, если сектант, то не главный исполнитель, просто связной, и сам ничего толком не знает? Схватить мелкоту — спугнуть крупную дичь. Главный замрет, затаится до поры — и нанесет удар, когда не ждешь.

Но и сидеть сложа руки опасно! Визирю хотелось поторопить события. Чтобы скорее развязать замысловатый узел, отделаться от него и взяться за другие дела, серьезные, неотложные.

Что ж, если сообщник — во дворце… устроим им встречу.

— Открой ворота — и выпусти всех, кто пожелает, — сказал он начальнику стражи. — И до вечера никого не впускай. Сегодня солнечный день, у нас большая уборка. Пусть отдохнут, развлекутся, кто, где и как может. А ты, — велел он главарю своих осведомителей, — следи за всеми. Но прежде сделай так, чтобы все во дворце узнали, что я буду сегодня в Бойре.

***

В секте, где жизнь и смерть, земля и рай перемешались в наркотический дым, Курбан очень смутно понимал, что будет с ним, когда он выполнит задание.

Наставник сказал:

— Ты бессмертен, ибо отмечен богом. Ничего не бойся! Еретикам-суннитам будет казаться, что они схватили тебя, подвергли пытке, казнили — а ты, расставшись с этой бренной телесной оболочкой, тотчас вернешься в рай, где уже побывал и где тебе так понравилось. И все тут! Не бойся. Иди с радостью навстречу судьбе…

И все тут? Как бы не так. Не очень-то похоже. Теперь, когда он вышел из многолетнего заточения в. Орлином — вернее Стервячьем, гнезде, вкусил, как говорится в писаниях, иного хлеба, испил другой воды, узрел других людей, познал земную любовь, все, что было с ним в Аламуте, начинало казаться Курбану нелепым сном.

Ветер стих. Солнце греет спину. В голых ветвях трех тополей у подножья бугра оживились птахи. Скоро весна. Хорошо. И Курбан с омерзением подумал о сообщнике, который вот-вот подойдет к нему. "Придумал?" Ничего не придумал Курбан. Что он может тут придумать? Перелезть без подручных через дворцовые стены? Чепуха. И, честно сказать, ему не хотелось ничего придумывать. Хотелось работать. Спокойно работать. Жить этой новой жизнью.

Но ведь сейчас приползет этот гнусный гад из Аламута! Может, выдать его? Нет. Сам влипнешь, как муха в тесто. Простит визирь — никогда не простит Хасан Сабах. Отвести незаметно к реке, будто для разговора, и — теслом? Хорошо бы! Но что толку? Гость, пожалуй, не один. Конечно, не один. За каждым исмаилитом всегда тянется длинный хвост. Кровавые шакалы! Плохо дело.

…Короткий веселый напев. Мимо Курбана, трудившегося над камнем, ленивым шагом человека, которому некуда спешить, прошел горожанин в добротной одежде. В Бойре каждый день толпились зеваки. Чернь искала и находила тут работу. Люди обеспеченные, прослышав о Звездном храме, отирались меж работающих, надеясь увидеть чудо. Но чуда пока что не было. Был труд — нелегкий, скучный. И они слонялись, вот так, не торопясь, заложив руки за спину, помахивая прутиком или покручивая пальцами ради собственного удовольствия.

Но этот говорил им: "Внимание! Я свой". — В Курбане он признал хашишина по особому надрезу на мочке левого уха. У него самого надрез был на нижней губе. Осведомитель визиря видел надрез на Курбановом ухе, но не придал ему значения, — мало ли людей со шрамами, рубцами, а то и вовсе калек ходит по дороге. Горожанин оглянулся, рассеянно скользнул глазами по бугру, по Курбану и, зевнув, двинулся дальше. Оставайся на месте. Я сяду у костра. Подойдешь. Поговорим".