Изменить стиль страницы

Если при частной собственности талант отдают Мамоне, то при общественной — зарывают в землю. То есть ДОЛГИ Небу не возвращаются!

«Мы — за частную собственность, работающую на Замысел, на Небо, то есть дающую нам единственный шанс расплатиться с Господином, не оказаться банкротом к моменту Суда», — говорили изане.

«Ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет; А негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов»… /Мф. 25:29–30/ Но человек имеет право на хлеб насущный, на достойную жизнь, обеспечивающую развитие и приумножение данного Господином ДАРА. Нищета, нужда, погоня за куском хлеба так же принижают человека, как и неразумное, сверх меры, потребление.

Если кто-то в Изании хотел справить день рождения, с семьёй или друзьями, заказать праздничный обед в номер, или снять специальный банкетный зал или принять приглашение «оттуда», из внешнего мира, — это не возбранялось, но и не поощрялось. Просто «терпелось». На этой почве часто случались провокации, и приходилось расхлёбывать неприятности.

Лукавый не дремал.

«Горе живущим на земле и на море, потому что к вам сошёл диавол в сильной ярости, зная, что не много ему остается времени!» /От. 12:12/

Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуёй;
Созданье гения пред нами В
ыходит с прежней красотой.
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных, чистых дней.
/А. Пушкин/

Война наша не столько против вампиров, сколько против ВАМПИРИЗМА — этой смертельной болезни и порождающих её причин. Вирус, первородный грех, живёт в каждом, но нужны условия для её возникновения — укус вампира.

В отличие от коммунистов, мы не считаем частную собственность злом. Всё дело В УПОТРЕБЛЕНИИ. Коммунисты: общее — значит и моё. Соблазн ничейности. Изане: моё, как и твоё — для общего, а значит и для меня. Не деление, а СЛОЖЕНИЕ.

* * *

Удалось ей поучаствовать и в восстановлении деревенской церквушки неподалёку от Златогорья. Наружные работы завершались, крепкие ребята разбирали горы строительного мусора, рыли траншеи для труб, а внутри по воскресеньям и праздникам уже шла служба, кадили смолистого запаха ладан, неизменно напоминающий ей о Гане, трепетали огоньки лампад у пожертвованных храму икон. Две иконы — Успенье и Рождество Богородицы отдали и они с Денисом.

Восстановленный алтарь и небольшое огороженное перед ним пространство казались островом Господним, а рядом завывал деревообрабатывающий станок, брызгая опилками, плюхал раствор в бетономешалке, стучали молотки, чиркали о кирпич мастерки. Курить здесь не разрешалось, но рабочие втихую нарушали запрет, чтоб не терять времени на перекуры. И к этой ароматной смеси из ладана, свежих опилок и олифы примешивалось экзотическое сочетание табачного рынка от «Беломора» до «Мальборо».

Иоанна с напарницей-пенсионеркой, тоже поднаторевшей в ремонте собственной дачи, вызвались красить только что отштукатуренные стены там, где штукатурка подсохла. Голубая краска ложилась ровно, любо-дорого смотреть, работа ладилась, хоть и побаливала потом голова от запаха растворителя. Выкрасили всё, до чего могли дотянуться, потом Иоанна красила ещё выше, взобравшись на деревянный помост. Напарница спасовала — у неё кружилась голова, а Иоанна ничего, норму выполнила, сказалась дедова выучка, правда, выше лезть не позволили. «Нельзя, бабуля, загремишь — костей не соберём».

Её уже частенько называли «бабулей», старость подкралась незаметно и как-то безболезненно — она неплохо себя чувствовала, неплохо выглядела, немного пополнела, немного поседела. В зеркало на себя смотреть было ещё не тошно, разве что при ярком свете. Мысль, что уходит жизнь, никогда её не пугала, она уже очень давно, а может, и с самого начала, чувствовала себя здесь гостьей, а если и была какая-то укоренённость, то в прежний советский мир. В России нынешней радоваться жизни было невмоготу и безнравственно. Осталась лишь бессильная ненависть, — Иоанна прошла через все нравственные муки, готова была броситься на первый звук зовущей в бой трубы — медсестрой или бойцом на баррикады.

Но труба молчала. Народ безмолствовал. Молчание ягнят. Хуже того — ягнята, от науки, культуры, шахтеры, военные холопски клянчили у вампиров собственную зарплату и, не получив, объявляли голодовку или стрелялись.

— Вы для них всего лишь пища! — хотелось ей в который раз крикнуть, — Это от вашей крови они распухают, как клещи, и потом будут лопаться с треском… Когда бесы или ангелы смерти, я уж не знаю, будут давить их, бесполезных и ни на что не пригодных, на берегу кровавой, текущей в вечность реки. И ваша кровушка, пролитая не за Бога и не за ближнего, а ради утробы вампирской, будет струиться в эту страшную, текущую прочь от Царства реку… Ну кинут вам кусок перед бойней, чтоб уж не совсем кожа до кости, — разве в этом дело? Великую нашу страну, в муках и трудах собранную, раздавили на троих, как грошовую поллитровку… А вам лишь бы корыто пойла перед бойней…

Иногда её прорывало, орала где-нибудь в магазине, в электричке, у себя среди цветочниц. Большинство слушало молча. Опускали глаза, отворачивались. Некоторые соглашались, заводились, как и она, другие вступали в спор, хвалили Вампирию за приличную пенсию, возможность спекулятивно зарабатывать на том, на сём. Мол, разрешено то, что при коммуняках ни-ни. Её крики: «Вы за эти киви с памперсами Родину продали»! были смешны и бессильны, только подливали масла в огонь, потому что ей внимали уже не прежние «товарищи». Потом кто-либо спрашивал: «А что делать-то? Что мы-то можем?» — и она раздосадованная, опустошённая, выскакивала из вагона. А тот еще гудел, уносясь прочь, как растревоженный улей, не знающий, кого кусать.

Выборы 96-го и последующие события её совсем добили. Оборотни уже не таясь разгуливали повсюду, а народ и творческая интеллигенция, её вчерашние собратья по перу, цвет нации, жадно и подобострастно стайками шастали вокруг, как рыбы-прилипалы, ковыряясь в зубах чудища в надежде добыть какую-либо крошку с кровавого пира.

Иоанне казалось, что ей удалось убежать в свою скорлупу — в Лужино, цветочную торговлю, в духовную литературу, в свои размышления и записи… Казалось, были все условия, чтобы так и закончить жизнь. «Не для сердечного волненья, не для битв»…

Ничего не вышло — её достали — это она поняла, анализируя своё нынешнее состояние. Да, она верила в иное, преображённое бытие «там», за роковой чертой, в любовь и милость Божию к себе, недостойной и грешной, в то, что должна исполнить Волю, которая ей однажды открылась: «Напиши себе все слова, которые Я говорил тебе, в книгу». /Иер. 30:2/.

Но что-то произошло, ей опротивело «здесь», всё стало чужим и отвратительным. Да и само Лужино казалось теперь неким фантомом, декорацией, вроде видения на чужой враждебной планете Солярис. Она вдруг поняла, что страшится смерти не из-за Суда — почему-то была детская уверенность в любви и милости Спасителя к ней, грешной, а боится боли, страданий — хоть такие мысли она отметала, как позорные. Но если бы ей сказали, что ни ада, ни боли не будет, и предложили «горящую путёвку» в вечность, она без сожаления ещё совсем недавно ринулась бы в эту возможность.

Только в Златогорье она поняла, как тяжко болеет душа. Всякие разглагольствования о чести, славе и величии России вызывали теперь лишь жуткую ассоциацию с воцарившимися на Кремлёвском Олимпе непобедимыми вурдалаками и шлюхами, подпирающими кремлёвские стены, с пьяной президентской «калинкой», с разогретым наркотиками концертным вертепом на Лобном месте, ярмаркой тщеславия в ГУМе и скоморошьими плясками вокруг собора Василия Блаженного.