Изменить стиль страницы

Мария. Мария Петровна?.. С именами зашкалило. Яне становилось всё интереснее.

— Что ж эта святая стукачка вас-то решила погубить?

Глаза у Вари мгновенно высохли. Она сказала, что всё, ей некогда, к сожалению, и вообще дальнейший разговор не имеет смысла, потому что дальше Яна всё равно не поймёт, потому что дальше этот самый невидимый барьер, когда глаза не видят, а уши не слышат. Потому что дальше надо особое восприятие мира, а Яна, если даже и верит в Бога, то силы тьмы для нее так, пустой звук.

— Может, вы и правы, но я очень хочу понять. Я попытаюсь, объясните…

— Ну хорошо. Вы знаете, что такое духовная брань? Брань — это «война», Вся наша жизнь — непрерывная духовная война. За души. С Богом ты или с дьяволом. Не знаю, верил ли Достоевский в дьявола, он тоже пишет, что сердца — поле битвы. А у нас здесь, в больнице — последняя черта, передовая, понимаете? Жизнь или смерть. Здесь все силы ада восстают, только б не пустить душу к Богу. Тут великая осторожность нужна. Бесконечно пожалеть и помочь. С любовью, смирением… Это я виновата — поспешила со священником. А силы у меня слабые, и молитва слабая… Вот тьма и взяла верх, и погибло всё…

Опять слезы.

— Бросьте, Варенька, хотите, я сама с ней поговорю? Я тоже знаю, как с ними надо, журналисткой работала. Спасибо, мол, за сигнал, примем меры…

Удивлённый взгляд.

— Так ведь умерла она. Сегодня ночью. Я думала, вы знаете…

Яна опять села.

— О, Господи! Значит, вы хотели ей позвать перед смертью священника…

— Игорь Львович сказал: ждите, скоро конец. И сама она знала. Она попросила сказать ей правду.

— Постойте, значит, она перед смертью пишет на вас жалобу и умирает без покаяния? Бред какой-то. Жалобу, что вы хотели ей помочь спасти Душу? Ну пусть она в это не верит — жаловаться-то на что? Ну пусть придет священник на всякий случай, а вдруг что-то там есть? Ну пусть один шанс из миллиона — хуже-то не будет! Дальше-то всё, шлюсс. Так она эту свою яму с червями защищает, пишет жалобу. На смертном одре! Это уже никакой не атеизм, это антивера какая-то… Безумие!

— Ну вот вы и поняли, что такое духовная брань. Это когда вопят: «Нет вечной жизни, нет Бога, нет Царства Небесного, есть только вечная смерть, гроб и черви, и ради того, чтоб они нас сожрали вместе с душой нашей, мы отвергаем и Царствие, и бессмертие, и замысел Бога о человеке, и пишем жалобы. Ведь не просто не верим, а отвергаем!»

— Ну и хрен с ней, земля ей пухом!

— Эх вы, а говорили «пойму»… «Бред, мол, безумие»… Что же вы её не жалеете, если она в их власти, если не в себе она? Не в себе, а с ними! Ведь если вы верите в Свет, надо признать и тьму, ведь не может Бог творить все эти ужасы. Думать, что Бог виноват в зле — хула на Бога! Они есть, и мы добровольно пляшем под их дудку. Нам вместе надо быть, добрыми, жалеть друг друга. А мы даже мёртвых пинаем…

— Ладно, Варенька, письмо-то никуда не попало, всё хорошо…

— Чего хорошего, если оно ей теперь в осуждение? Я её спровоцировала, ввела в грех богоборчества… Моя вина, Господи… Эй, Хохлова, что у тебя в палате под койками творится, а? Задницу отъела, лень нагнуться. Что «вытирала» — ты нагнись, нос-то сунь!

Последние слова относились к заглянувшей в подсобку нянечке. Яне пришлось себе признаться, что образ Вари с постоянно меняющимся имиджем то восторженно-романтической немолодой девы, то смиренной богомолки, то по-бабьи жалостливой сиделки, то грубовато-деловой медички становился всё более расплывчатым и всё менее соответствующим её и без того смутному представлению о верующих. И всё более интригующим.

— Но, Варя… Если она, как вы сказали, такая уж хорошая, а Господь милостив — разве Он не простит?

— Многое нам, конечно, неведомо, предстоит ещё Суд. Но зачем нам дана жизнь, если не для выбора между Богом и дьяволом? Если ты добровольно не хочешь служить в армии Света, или, ещё хуже, служишь тьме и так, во тьме, твое время кончилось — как может Господь насильно забрать тебя в Свет? Это было бы против твоей воли, разве не так? А нам дарована свобода. Бог не может отнять у нас свободу.

— Вот что, давай сожжём это проклятое письмо, — предложила Яна, — Вместе с конвертом. Нет его и никогда не было, а? Это рукописи не горят. А жалобам — туда и дорога.

Мысль эта неожиданно Варе понравилась. Чиркнув спичкой, она перекрестилась.

— Господи, сотри мой грех и невольный грех чада Твоей новопреставленной перед Тобой. Моя вина. Господи, вычеркни эти слова из Книги Твоей. Ты ведь всё можешь. Господи. Измени время, чтоб ничего не было, никакого письма… И ты проси! — приказала она Яне, — Креститься-то хоть умеешь?

Яна перекрестилась. На блюде с кроваво-красными остатками варенья, корчась, погибало скомканное письмо покойницы. По ставшему вдруг иконописным Вариному лицу метались отблески пламени, и Яна вдруг явственно ощутила, что сейчас, в этой полутёмной подсобке, среди бельевых тюков и больничных «уток», действительно происходит нечто таинственно-непостижимое, связавшее вдруг её, Варю и чокнутую эту большевичку, брезгливая неприязнь к которой сменилась забытой щемяще-блаженной болью. Болью где-то на самом дне души, где хранилась лишь память о Гане, о детстве, первом крике Филиппа, да ещё двух-трёх прекрасных мгновениях, когда останавливалось время…

Уж не колдунья ли она, эта Варя? «Маша-Машенька-Мария»… Всё в Яне замерло, задрожало от детски-явственного предвкушения чуда. Близкого, «при дверях».

— Я вас задержала, наверное? Хотите, домой отвезу?

— Спасибо, Яна, я на дачу.

— И мне на дачу. У вас где? Жаль, совсем в другую сторону. Тогда до вокзала, ладно? Так хорошо, что мы познакомились…

Варя сдалась.

— Ладно, тогда подождите в коридоре, я из холодильника черешню возьму, ребятам купила. У меня их как-никак трое.

— Ото! Сколько же вам?

— Тридцать четыре, — ответила она без всякого кокетства, — Халат давайте.

В углублении, делящим коридор на два крыла, так что получался небольшой холл, стоял цветной телевизор, столик со стопкой газет и журналов. Двое больных в пижамах играли в шахматы.

Чудо висело на стене между традиционными репродукциями Васнецовской «Алёнушки» и Левитановской «Золотой Осени». Небольшой этюд, почему-то сразу приковавший взгляд Яны, хотя лишь подойдя вплотную, она разглядела в правом углу знакомое Ганино «ДИ».

Сердце кувыркнулось. «Ди-и, Ди-и», — серебряно зазвенел в ушах колокольчик чуда. Картина Гани?! Даже не картина — фрагмент. Мёртвое бледно-восковое лицо в таком же бледном ореоле подушки и чья-то коснувшаяся лица рука — удивительно передано её движение — рука едва коснулась, она протянута откуда-то из светлой глубины картины, она будто выткана из этой разгорающейся светлости, и вместе с тем это обычная рука, видны жилки, вены, но оттого места, между сомкнутым глазом и сомкнутым ртом, где пальцы коснулись лица, начинается жизнь, движение жизни. Едва уловимая наливающаяся розовость щеки, жизнь бежит от кончиков пальцев к уголку мёртвого глаза, ресницы вот-вот дрогнут, мёртвого рта — уголок ещё неживой, но уже и не мёртвый, а дальше — мёртвая белизна другой щеки, лба, подушки, переходящая в густеющую тьму вечной смерти.

Эта неуловимая грань, таинственный порог — вечная ганина тема. Только прежде из ганиных картин уходила жизнь. Здесь — уходила смерть.

— Вот, повесила, иконы-то не разрешают, — услыхала Яна за спиной тихий Варин голос, — Пошли, я готова. «Воскрешение дочери Иаира», евангельский сюжет. Вроде как картина, не икона, а мы её освятили. И больным помогает удивительно. Некоторые даже тайком на неё крестятся и прикладываются.

— Варенька, откуда это у вас? — спросила Яна, чувствуя, что ей лучше не оборачиваться. Всякие обычные объяснения вроде «Я знаю Дарёнова» или «Дарёнов — мой друг» были в отношении Гани совершенно невозможны, — Дарёнов… он… Это что, у вас «оттуда»?..

Варя, как ни странно, тоже ответила, что всё расскажет в машине, потому что есть шанс успеть на электричку, а потом — большой перерыв, следующая лишь через сорок минут.