Изменить стиль страницы

— На кой мне твоя пятёрка, мой мене из дому наладит. Ну ты аферистка, мать твою…

— Хватит ругаться, девочки. У вас дача не сдаётся?

— Вон сдай ей времянку и расплотишься.

— Не сдаю я, — буркнула тётя Люба, — Насдавалась. Я в калитку, а они малину да крыжовник жрать.

— Неужели дачники?

— Пацаны ихние, ворье.

— Нет у меня пацанов, я одна.

— Все так клянутся, а потом понаедет цельный табор.

Яна поклялась, что сын уже взрослый, на дачу его не загонишь, а у неё на малину с детства аллергия.

— Что же я с тебя одной сто тридцать возьму? У меня времянка сдаётся. Хорошая, с печкой. А задаток захватила?

Яна протянула три хрустящих червонца.

— Как раз тридцатник, за комбикорм расплатитесь…

— Вот и денежки Бог послал, — поддержала соседка.

— Погоди ты, может, дамочке не понравится. Пошли покажу, ладно уж…

Крохотная терраска и комната с печкой. Пружинный матрац на ножках, шкаф без ножек, стол и две самодельных табуретки.

— Замечательно, — вполне искренне сказала Яна.

— Мы здесь с хозяином жили, пока не построились. Ещё свекровь и старшенький, вчетвером.

— И зимой?!

— А кто нас табором на квартиру пустит? И денег не было. Печку натопим, и ничего. Хозяин мастер был печки класть, зверь-печка. Ты когда переедешь-то?

— На днях, — сказала Яна, садясь на матрац, — На днях можно?

— А мне что, живи. Тебя как звать?

— Яна.

— Ладно, Яна, ты только паспорт не забудь, у нас милиция проверяет. Если что — моя племянница.

— Хорошо, тётя Люба. Можно я ещё посижу?

— Сиди, мне-то что?

Матрац был сырой и бугристый, из-под пола тянуло могильным холодом, обои кое-где отошли. Единственное подслеповатое окошко смотрело на сараи. Обрывками прежнего скотча она приклеила «Иоанну» к стене напротив окна, снова села, слыша, как бьётся в стекло в неправдоподобной тишине муха. И разревелась, как тогда в Питерском клубе.

На днях, много лет назад, как только выправят крыло, она действительно сбежит из Москвы, приедет с постельным бельём, посудой и «Эврикой», быстро приберётся, повесит на окно занавеску, оранжевый пластмассовый абажур за 4 рэ., протопит печку, ощущая, как с каждой минутой становится легче, как душащая паутина беспричинного внутреннего страха ослабевает, рвётся, и можно просто лечь на этот сырой продавленный матрац, послушать первозданную тишину, не боясь ни дверных, ни телефонных звонков, без телевизора и магнитофона, без гудения лифта, без голоса свекрови с её бриджистками, Филиппа с его переходным возрастом, Дениса с его договорами, без очередей, комков и премьер, без именин, похорон, свадеб, без званых и незваных гостей… Она испытывала почти физическое наслаждение от ощущения своей недосягаемости.

Господи, как мало оказывается, надо. Взять и сбежать.

Бегство её прошло как-то незаметно. Денис снимал в Коломне, Кравченко в перерывах между съёмками и спектаклями занимался изданием своей первой «звериной» книжки. Филипп — битлами, экзаменами и девочками, свекровь — беготнёй по врачам. Так уж совпало, или это тоже было чудом? Просто она сообщит, что сняла домик, где можно спокойно работать. И сойдёт. Потом, через пару недель, когда они спохватятся, будет уже поздно. Она окажется вне зоны досягаемости, в другом измерении. Будет звонить с почты, иногда появляться по неотложным делам и снова удирать в Ильичёвку.

Стопка Денисовых замыслов, набросков, заявок пылилась на шкафу. Все, в основном, про одно и то же. Энное количество персонажей, из которых один — состоявшийся преступник, остальные — потенциальные. Кольчугину или каким-то будущим ловцам и душителям крыс «чёрного подполья» предстоит этого «состоявшегося» вычислить, а Яне — доказать, что каждый белый лебедь — потенциально чёрный, и каждый добропорядочный законопослушный семьянин — потенциальный Ионесян по кличке «Мосгаз», серийный маньяк и убийца, терроризировавший когда-то Москву. Сегодня ты, а завтра — я. Мир потенциальных преступников — Денисов конёк, её же постоянная задача — катать на этом коньке зрителей. Ради этого она ездила в колонии, изучала тамошний быт, язык, моталась по судам, листала дела. У неё создавалось обратное впечатление, что каждый преступник — случаен. Впрочем, это было, наверное, диалектическое противоречие. Обе стороны медали. Всякое преступление одновременно случайно и закономерно.

Чем омерзительнее удавалось ей слепить персонажей, тем довольнее был Денис и зритель, начальство пугалось «очернительства», а Денис доказывал, что крысы должны быть крысами, а бегать по подполью с сачком и ловить бабочек смешно.

Она лепила Денису этот уродливый падший мир, как на ранних Ганиных картинах. Наверное, он такой и был, этот мир, вместе с нею, в нём живущей и его творящей.

Вот и пусть катится в тартарары!

Патологоанатом-профессионал, потрошитель душ в поисках неизбежной патологии — ей это осточертело, обрыдло. Она нырнула в первую попавшуюся щель и теперь мечтала просто отдышаться.

Яна охотно помогала тёте Любе полоть огород, клеить обои, решать с её внуком Васей задачки к осенней переэкзаменовке, читала «Жизнь животных» Брема, чудом оказавшуюся в скудной сельской библиотеке, гоняла на васькином велосипеде, загорала у пруда или речушки, просто ничего не делала. Что угодно, только не возвращаться в прежнюю жизнь.

Она понемногу выздоравливала. Больше всего она полюбила бегать по ильичёвеким холмам и лесам, до изнеможения, по пять-шесть километров. Утром, днем, вечером — в любую погоду. Дыхание постепенно выравнивалось, и сердце отсчитывало метры, и пропадало ощущение тела, ею овладевало какое-то блаженное отупение, сродни наркотическому, она сливалась с землёй, деревьями, дождём и ветром, она была их пульсом, выстукивающим на лесных тропах кардиограмму их слитно-таинственного, животворящего бытия.

Потом она плескалась в ледяной речушке, растиралась докрасна холщёвым полотенцем и то ли плыла, то ли летела в десятиметровую свою обитель, воздушно-невесомая, едва касаясь земли старыми кедами, которые она откопала в старом своём барахле — ещё теми, школьными, в которых она брала призы на районных спартакиадах. Или горящими босыми пятками шлёпала по щербатому асфальту, как когда-то в детстве. Ей вообще казалось, что она туда если не вернулась, то впала, в какое-то приближенное к той розовой поре мироощущение. Больше всего ей нравилось общаться с Васькой, который тоже называл её Яной и пояснял, почему за высоченным бетонным забором Ленида Ильича растёт малина, которой нигде в окрестностях больше нет.

— А то он выйдет за калитку — ничего нет. За забором всё — а тут — сразу ничего. Пусть хоть малина… Вот они ему и посадили.

Она выздоравливала. Взнузданное тело тоже окрепло, смирилось и перестало бунтовать. В Ильичёвке мир принадлежал ей, а она не принадлежала никому и ничему. С ужасом ждала она осени и, когда та действительно пришла, не пожелала смириться — заплатила тёте Любе ещё полторы сотни /с учётом стоимости дров/, положила на пол толстый ковёр, хозяин вставил вторую раму, накидал на чердак дубовой листвы. Она привезла пуховый спальный мешок и лыжи и в не очень морозные дни опять исчезала из Москвы при первой возможности. Только вместо бега были лыжи, вместо купания — обтирание снегом, и шушуканье баб, что, мол, у Любки дачница «с Припятью» и дома, похоже, были с ними согласны, и знакомые, и «бомонд», где она перестала появляться. Конечно, дела делались, сценарии писались, выполнялись заявки и договора, варились супы, стиралось бельё, да и за Филиппом приходилось следить в оба глаза, особенно когда свекровь была в больнице, и даже с Кравченко пришлось пару раз встретиться, но всё это было уже как старое платье, из которого она давно выросла, но приходилось его натягивать снова и снова и терпеть, хотя теснило и жало. Она прорастала в каком-то новом качестве, сама ещё не очень понимая, что с ней. И дело было даже не в Ильичёвке. Какая-то неведомая сила властно уводила её от всего составляющего прежнюю жизнь, и невозможно ей было противостоять. Яна срывалась и удирала в Ильичёвку просто потому, что больше было некуда. Сворачивала от кольцевой на пустынное скользкое шоссе, темнело рано, слепили встречные машины, скрипели о стекло «дворники», отшвыривая мокрый снег. Влево-вправо — будто секунды в вечность. Восторженным лаем встречал хозяйский Джек — в Ильичёвке всех собак звали Джеками. Любкин Джек, Маруськин Джек… Хозяева обычно уже спали, они ложились сразу же, после программы «Время», послушав погоду.