Изменить стиль страницы

А между тем, дела его, судя по «вражьим голосам» и достоверным источникам Регины, с которой после Ганиного отъезда у неё опять установились дипломатические отношения, шли прекрасно. Регина, украдкой и шёпотом /только так теперь можно было говорить о Гане/ рассказывала на просмотре где-нибудь на Васильевской об успехах его очередной выставки, о немыслимых ценах на картины, уточняя, кто купил и за сколько, о банкетах и приёмах у всяких важных персон. И вообще, кажется, ждала своего часа, когда можно будет издать мемуары, как она раскопала, вырастила и подарила человечеству Игнатия Дарёнова.

Она показывала аккуратно разложенные по конвертам вырезки из газет и журналов, где ещё более заросший и похудевший Ганя возвышался среди собственных шедевров, высокопоставленных особ и иноземных красавиц, гордо глядя вдаль из-под обрушившихся на лоб волос, напоминающих пиратскую повязку. Пират-победитель, путешественник и бунтарь. Теперь Синяя Птица пряталась в сплетённой из верёвок сумке Регины, синие отблески делали руки Регины волшебными, и Иоанна ходила за Региной как пришитая в ожидании новых вестей о Ганином успехе.

Но проходил месяц, другой, и очередной ночной звонок был как «СОС!» Он говорил: «Иоанна»… или «Иди ко мне…» и это их объятие, прорывавшее железный занавес и пограничные кордоны снова напоминало прыжок без парашюта, когда земля неумолимо приближается, и нет спасения, и в счастье растворено предвкушение гибели, как в отравленном вине. Их разъединяли, Иоанна клала трубку, но ощущение гибельно-сладостного объятия в неотвратимом падении еще долго её не покидало. Тревога сидела в сердце как заноза. Яна даже попыталась съездить с группой кинематографистов туда, «за бугор», но её не выпустили и даже прямо спросили в доверительной беседе, поддерживает ли она связь с кем-либо из бывших советских граждан. Яна ответила, что если они имеют в виду художника Дарёнова, то он ей действительно иногда звонит, и они обмениваются сведениями о происходящих тут и там событиях, читая друг другу выдержки из газет. Её осторожно спросили, каких именно газет. Яна ответила, что, разумеется, центральных, что она ему читает передовицы центральных газет и ничего в этом крамольного нет. Они ответили, что да, конечно, без наших передовиц Дарёнову в забугорье хана, но непонятно, почему советскую гражданку Иоанну Синегину интересует тамошний курс биржевых акций или результаты последних дерби. И вообще, что за дурака они оба валяют? Яна сказала, что отныне они обязуются в разговоре указывать источник любого прочитанного отрывка, число, страницу и т. д., чтобы бдительные товарищи могли убедиться, что их телефонные разговоры с бывшим товарищем Дарёновым никакого отношения к шпионажу не имеют, а валять дурака никому не запрещено. Бдительные товарищи заявили, что они не дураки, что их телефонная ахинея уже давно зафиксирована и просвечена на всевозможных рентгенах, что это вправду имеет отношение разве что к психиатрии или к законному супругу товарища Синегиной, так что пусть она будет осторожнее.

На том и порешат. Но за бугор Яну всё же не выпустят.

А потом приснится ей этот сон, как раз в ночь на старый новый год. Иоанна рано удерёт из гостей, приревновав Дениса к очередной фемине. Такие размолвки к тому времени будут у них происходить всё чаще, пока без грома, как частые зарницы перед грядущей бурей. Она влезет под душ, смывая косметику, злобу на Дениса и мрачную мысль, что вот, теперь по примете так будет весь год — ревнивые мысли, возвращающие её снова и снова в дом, откуда она только что брезгливо удалилась, и вообще отвращение ко всей этой дурацкой их жизни, в которую она безнадёжно погружалась.

После душа станет легче и она подумает, что даже хорошо, что так получилось — не успела выпить лишнего, наглотаться сигаретного дыма и сможет как следует выспаться. Поцеловав спящего Филиппа, она окончательно успокоится и уже без четверти три, с наслаждением вытянувшись под одеялом, выключит свет.

Ей приснится плывущий вверх эскалатор, битком набитый народом — условной безликой толпой, как на Ганиных картинах, и вообще сон этот будет чем-то напоминать Ганину картину — два эскалатора, вверх и вниз. Она, Иоанна, медленно плывёт вверх и видит в безлико-условной толпе, плывущей навстречу, Ганю, который почему-то стоит спиной к движению. Она узнаёт сперва лишь его спину и волосы, как на том автопортрете в электричке, она ещё сомневается, он ли это, но вот они поравнялись, и она видит его лицо, бледное, с закрытыми глазами, похожее на маску. Она кричит ему, но он проплывает мимо, как неподвижная статуя. Яна видит его гипсово-белое лицо и бежит вниз, продираясь сквозь толпу, и снова кричит ему и снова он не слышит, и Яна видит с ужасом, что эскалатор исчезает постепенно вместе с пассажирами в чёрной дыре шахты.

Она опять кричит, и, наконец, глаза его раскрываются, лицо оживает, он видит её, делает шаг по ступеньке вверх навстречу, слабо улыбается, неудержимо заваливаясь спиной в черноту.

Невероятным усилием воли Иоанна вынырнет из сна, с бешено бьющимся сердцем сядет на кровати, уцепившись взглядом за спасительный прямоугольник окна, призрачным парусом плывущий в ночи.

Потом сползёт на ковёр и на коленях, чувствуя, что сходит с ума от страха за него, протянет руки к белесому парусу окна.

— Господи, спаси его!.. Ты же всё можешь… Убей меня, если надо, только спаси его. Помоги ему, Господи!..

Давясь рыданиями, она ткнётся лбом в ковёр, почувствует вдруг, как кувыркнётся сердце, раз, другой, и в подступившей дурноте подумает, что её жертва принята. Тем, Неведомым, и мысль эта не испугает её. — Спаси его! — повторит она, глядя на уплывающий парус окна, хватая ртом воздух и ожидая смерти, как ждут какой-то неизбежно болезненной процедуры. Только бы поскорей…

В этот момент она услышит в столовой перезвон часов. Часы пробьют три. Не может быть, — подумает она, — не может быть, чтоб прошло лишь 15 минут с тех пор, как она выключила свет. Невероятность происходящего даст силы подползти к тумбочке, включить бра и убедиться, что и на будильнике три. А со светом всё покажется не столь уж безнадёжным, она найдёт на тумбочке пузырёк валокордина и будто заботливо налитую кем-то воду в чашке. Отсчитывая ещё нетвёрдой рукой капли, будет явственно ощущать незримую улыбку кого-то неведомого, наблюдающего, как она постепенно раздумывает умирать.

Через несколько лет она узнает, что за сотни километров отсюда, в ту же ночь Ганина машина будет мчаться в направлении одного из предместий Парижа, где обычно собиралась публика, с которой он не контактировал уже несколько месяцев, пока находился на излечении в частной клинике, и верил, что больше никогда сюда не приедет. Во всяком случае, физическое самочувствие его вполне нормализовалось и он мог обходиться без «этого» — единственного средства, с помощью которого удавалось в последнее время хоть ненадолго избавляться от всё учащающихся и ужесточающихся приступов знакомой болезни — подсознательно-глубиннного неприятия жизни. Любого её рецепта, составленного по ту или иную сторону «бугра», аскетом или эпикурейцем, пересчитывающим выручку владельцем бара, или снобом из «бомонда», лентяем или работягой, Обломовым или Штольцем. Поезд смертников, где постоянная бессмысленная возня пассажиров, включая и его собственную, казалась безумием. Он со всё большим то отчуждением, то завистью вглядывался в их спокойные или искажённые житейскими страстями лица — кто безумен, кто болен — он или они?

Умирающее за окном время, безглазый машинист, вытягивающий костяшками пальцев один за другим билеты из общей кучи — не твой ли? Неужели они не понимают, что вот она, единственная реальность? Неужели действительно всерьёз озабочены жалкими своими проблемами, как тот одинокий старичок-пенсионер, питерский Ганин сосед, который однажды постучался и, пожаловавшись на здоровье, попросил его вечером проведать.

— А то боюсь, Игнатий, до десятого не дотяну.

— А что будет десятого, дед? — поинтересовался Ганя.