"Я счастлив, - писал Нельсон графу Палену, - что имею возможность уверить Ваше сиятельство в совершенно миролюбивом и дружественном содержании инструкций, полученных мною относительно России. Прошу вас заверить Его Императорское Величество, что в этом случае собственные чувства мои вполне соответствуют полученным мною приказаниям. Я не могу этого лучше выказать, как явившись лично, с эскадрой в Ревельский залив или в Кронштадт, по желанию Его Величества. Этим я хочу доказать дружество, которое, как я надеюсь, будет при помощи Божией, вечно существовать между нашими государями. Присутствие мое в Финском заливе принесет также большую помощь английским купеческим судам, зимовавшим в России. Я распорядился так, чтобы в эскадре моей не было ни бомбардирских судов, ни брандеров, и этим хотел показать еще яснее, что не имею никакого другого намерения, кроме желания выразить то глубокое уважение, какое я питаю к особе Его Императорского Величества".

Попутный ветер быстро привел эту миролюбивую эскадру ко входу в Финский залив. 12 мая она бросила якорь на Ревельском рейде; но уже 3 мая русские корабли оставили этот порт и скрылись в Кронштадте, хотя для этого пришлось пропилить лед, стоявший в гавани. Крепость Кронштадт, так сказать, военный арсенал и оплот Санкт-Петербурга, находится в глубине Финского залива. Как и в Карлскроне, узкий фарватер его защищен сильными фортами, которым нечего было опасаться даже смелости самого Нельсона. Русское правительство успокоилось относительно своего флота, а потому присутствие английской эскадры в Ревеле тем сильнее его оскорбляло. Граф Пален немедленно написал Нельсону, что, по мнению императора, подобное поведение не согласуется с желанием Британского Кабинета возобновить дружеские отношения, так долго царствовавшие между обоими государствами. "Его Величество, - писал он, приказал мне объявить вам, милорд, что единственным доказательством искренности ваших намерений будет немедленное удаление от Ревеля флота, которым вы командуете, и что никакие переговоры не могут иметь места, пока военная эскадра будет находиться в виду крепостей Его Императорского Величества".

Такое заявление было достойно великого государства, и никогда еще беспокойный и заносчивый дух, характерный в эту эпоху для Британского флота, не получал более справедливого и строгого упрека. Адмиралтейство слишком долго поддерживало этот дух, и следы его сохранились еще по сие время. Что же касается Нельсона, то поняв, правда, слишком поздно, допущенную им неосторожность, он в тот же день, когда получил письмо, оставил Ревель, и вышел из Финского залива. Взяв, насколько было в его силах, самый миролюбивый тон, он писал графу Палену: "Ваше сиятельство будете так благосклонны и заметите Его Величеству, что я вошел на Ревельский рейд не прежде, как получив на то разрешение их превосходительств коменданта и главного командира порта". Нельсон старался скрыть свое негодование, но никак не мог простить русскому правительству достоинства его поведения.

"Не думаю, - говорил он, - что граф Пален решился бы написать мне такое письмо, если бы русский флот был еще в Ревеле". В Балтийском море английская эскадра встретила фрегат "Латон". На этом фрегате находился лорд Сент-Эленс, новый посланник, спешивший в Петербург, чтобы покончить с неприятностями и проблемами, существовавшими между обоими дворами. Лорд Сент-Эленс, который желал утвердить формальным договором так долго оспариваемое право осмотра нейтральных судов, успел, вероятно, убедить Нельсона, что всякий неосторожный поступок со стороны Англии может повредить успеху предполагаемых переговоров. Итак, после своего неудачного похода в Ревель, Нельсон принужден был оставаться мирным зрителем усилий дипломатии. Расстроенный и взволнованный более чем когда-нибудь, он каждый день надоедал Адмиралтейству своими жалобами и просил, чтобы его отозвали. "Этот холодный воздух севера, - писал он друзьям своим, - леденит меня до самого сердца. Я умру, если не возвращусь в Англию ...> а между тем, - прибавлял он с тем высоким увлечением, которое вполне выкупало его капризы, - я не желал бы умереть обыкновенной смертью!" В бою заслуги Нельсона были неоценимы, но зато в минуту, когда деятельность его оставалась невостребованной, он постоянно испытывал терпение Адмиралтейства. Командир, раздражительный до такой степени, не мог достаточно хорошо передать мирных намерений министерства Аддингтона. Мудрено ли, что Адмиралтейство с тайной радостью согласилось исполнить беспрерывные просьбы Нельсона и послало ему преемника? Но на эскадре это известие огорчило всех, потому что Нельсон для своих матросов и офицеров оставался всегда тем же внимательным и преданным начальником, каким они его видели в молодости.

Он более всего заботился о продовольствии для эскадры и о доставлении своим командам обильной и здоровой пищи. Из-за этого флот был в беспрерывном движении. Стоя на якоре попеременно или в Кёге-Бухте, или вблизи Ростока, эскадра редко нуждалась в свежей провизии. Сбережение и правильное употребление запасов и такелажа, было также предметом особой заботливости Нельсона. Благодаря строгой экономии, до сих пор еще памятной в Англии, Нельсон никогда не жаловался на недостатки и скудость снабжения, подобно другим адмиралам. "Если мы и нуждаемся в чем-нибудь, - писал он Адмиралтейству, - то нужды эти скорее воображаемые, чем действительные". Чтобы добиться такого результаты, Нельсон не жалел ни времени, ни трудов. Он вставал в 4 или в 5 часов утра и никогда не завтракал позже 6 . Непременно один или два мичмана (гардемарина) разделяли с ним завтрак. Нельсон любил эту веселую компанию морских офицеров, не боялся шутить с этими детьми, и часто сам ребячился не менее их. К 8 часам все корабли приводились в совершенный порядок, и до самого захождения солнца ни что из случившегося на эскадре не укрывалось от бдительного взора главнокомандующего.

Но в то время, когда Нельсон выказывал эту чудную деятельность, здоровье его было очень расстроено. Это было следствием морального беспокойства, овладевшего им со дня заключения перемирия. У него душевное волнение почти всегда обнаруживалось нервической лихорадкой и удушьем, что он все еще приписывал неудачной погоне за французами в 1798 году. "Эта кампания, - говаривал он, - огорчила меня до глубины души, и при всяком сильном ощущении я снова чувствую ее действие". Его обычная раздражительность развилась еще более от равнодушия, с каким приняли в Англии известие о славном сражении при Копенгагене. Этот блестящий эпизод трудной и опасной кампании не сиял тем светом, каким озарены были победы при Сан-Винценте и Абукире. Он, правда, доставил Нельсону титул виконта, но лондонский Сити не благодарил победителей, тогда как в ту же эпоху экспедиция, несравненно более легкая и безопасная, которая под началом лорда Кейта отправилась от берегов Карамани и заставила французов очистить Египет, удостоилась благодарности Сити.

"Я терпеливо ждал, - писал Нельсон лорду Меру через год после своего возвращения из Балтики, - пока чьи-нибудь меньшие заслуги отечеству обратят на себя внимание лондонского Сити, прежде, нежели решился изъявить то глубокое огорчение, какое чувствую, видя, что офицеры, служившие под моим началом, люди, участвовавшие в самом кровопролитном сражении и одержавшие самую полную из всех побед, подержанных в течение этой войны, лишены чести получить от великого Сити одобрение, которое так легко досталось другим, более счастливым. Но лорд Мер поймет, что если бы адмирал Нельсон мог забыть заслуги тех, которые сражались под его начальством, он был бы недостоин того, чтобы они содействовали ему так, как это всегда бывало".

Несмотря на такое благородное заключение, надо признаться, что недостойно было величия Нельсона требовать так открыто благодарности от народа и заставлять его насильно удивляться. Но нужно заметить, что эта пылкая нескромность, неприличная государственному человеку, была несколько извинительна в военачальнике. Правда, она скорее обнаруживает любовь к славе, нежели патриотизм, скорее пылкость, нежели истинную возвышенность душевную; но в наше время военный героизм по бoльшей части бывает движим теми же началами.