Нервничая, он мнет сигарету, которую достал из пачки. Он хрипит. На его запястьях — следы водолазного костюма. Его руки наделены силой и характером беспечного и бесстыжего матроса.

Я увидел у него под мышкой вытатуированную букву «А».

— Что это?

— Группа крови. Я служил в Waffen[20] СС. Там у всех была татуировка. — Не глядя на меня, он добавляет: — Я никогда не буду стыдиться этой буквы. Никто не заставит меня ее свести. Я пошел бы на убийство, чтобы ее сохранить.

— Ты гордишься тем, что был в СС?

— Да.

Его лицо странным образом похоже на лицо Марка Обера. От него веет той же холодной красотой. Он опускает руки, встает и поправляет одежду, стряхивает с волос мох и кору. Перепрыгнув через ограду, мы молча бредем среди камней. В толпе он окидывает меня печально-лукавым взглядом.

— Можно подумать, что нас трахнул Гитлер, но мне плевать.

Он хохочет. Пушок ресниц защищает от солнца его голубые глаза. Он рассекает толпу, воздух и ветер с такой властной силой, что я беру его стыд на себя.

Встретив Эрика, полюбив, а затем потеряв его, я знакомлюсь с….[21] И тому, и другому выпало жуткое счастье принадлежать к проклятой армии. У этого бывшего телохранителя немецкого генерала — кроткий нрав. Он проходил учебу в лагере, где несколько недель его учили владеть кинжалом, всегда быть начеку, подставлять себя под смертельный удар, чтобы спасти офицера. Он бывал в русских снегах, грабил на своем пути разные страны: Чехословакию, Польшу и даже Германию. Никаких ценностей у него не осталось. Суд приговорил его к двум годам тюрьмы, и он отсидел свой срок. Иногда он рассказывает мне о той поре; самое яркое из этих воспоминаний — его бесконечная радость при виде расширившихся от страха зрачков будущей жертвы. На улице он бравирует своей храбростью: ходит только по мостовой. По вечерам он отдается то решкой, то орлом.

Убийство — не самое действенное средство для того, чтобы оказаться в подземном мире скверны. Напротив, пролитая кровь, постоянная угроза, тяготеющая над телом, которое могут обезглавить со дня на день (убийца отступает, но это отступление идет по восходящей), и свойственная преступнику притягательность — окружающие легко приписывают тому, кто так смело преступает законы жизни, воображаемый дар невиданной силы, не позволяют презирать убийцу. Другие преступления более унизительны: воровство, нищенство, предательство, злоупотребление доверием и т. п. — на них я остановил свой выбор, несмотря на то что меня неотступно преследовала мысль об убийстве, которое бесповоротно отлучит меня от вашего мира.

В Польше мне недолго улыбалась удача, мой шикарный наряд слишком бросался в глаза. Хотя у поляков я не вызывал подозрения, французский консул оказался бдительным и попросил меня немедленно покинуть консульство, в течение двух суток уехать из Катовице и вообще как можно скорее убраться из Польши. Мы с Михаэлисом решили вернуться в Чехословакию, но нам обоим отказали в визах. Тогда мы наняли машину с шофером, чтобы добраться до границы по горной дороге. У меня был револьвер.

«Если шофер откажется нас везти, мы убьем его и завладеем машиной».

Сидя на заднем сиденье, я держался одной рукой за оружие, другой — за руку Михаэлиса, более сильного, но столь же юного, как и я, и меня так и подмывало выстрелить в спину водителя. Машина медленно поднималась по склону. Михаэлис схватился за руль, когда шофер затормозил у пограничного пункта, который мы проглядели. Мне не довелось совершить убийство. Мы вернулись в Катовице под конвоем двух жандармов. Дело было ночью.

«Если у меня в кармане найдут револьвер, — подумал я, — нас, должно быть, посадят».

На лестнице, ведущей в кабинет начальника полиции, было темно. Когда мы поднимались, у меня мелькнула мысль оставить револьвер на ступеньке. Я сделал вид, что оступился, нагнулся и положил оружие в угол, возле стены. Во время допроса («С какой целью я хотел попасть в Чехословакию? Что я делал в Польше?») я боялся, что моя уловка будет раскрыта. В тот миг я испытывал тревожную радость, столь же мимолетную, как пыльца на цветке орешника, утреннюю позолоченную радость убийцы, который уходит от наказания. Хотя мне не удалось совершить преступления, я купался в лучах его сияния.

Михаэлис любил меня. Мучительное положение, в котором он меня видел, возможно, превратило эту любовь в жалость. Сказочные герои нередко переодеваются служанками. Может быть, он втайне опасался, что, пребывая в скукоженном состоянии личинки, я подспудно готовил свое перевоплощение, в результате которого я вознесся бы в небо на невесть откуда взявшихся крыльях, испепелив наших тюремщиков своим блеском, на манер оленя, которому Бог помогает чудесным образом ускользнуть от окруживших его собак. Одной готовности к убийству было достаточно, чтобы Михаэлис увидел меня в прежнем свете, но я уже не любил его. Я рассказываю о нашем романе для того, чтобы читатель увидел, как рок упрямо продолжал путать мои карты, то свергая моего героя с пьедестала, то смешивая с грязью меня самого. Жава не избежит этой участи. Я уже вижу, что его твердость — всего лишь видимость, сотворенная из самого жидкого желатина.

Говорить о моем писательском ремесле — то же самое, что впадать в тавтологию. Томясь от скуки в заточении, я был вынужден искать убежище в своей прежней бродячей суровой и убогой жизни. Впоследствии, уже на свободе, я писал ради денег. Мне было чуждо понятие литературного произведения. И все же, если присмотреться сегодня к моим тогдашним творениям, в них прослеживается неуклонное стремление реабилитировать людей, предметы и чувства, которые пользуются дурной славой. Выражать их словами, которые, как правило, обозначают благородные вещи, было, возможно, наивно и легко: я проявлял нетерпение. Я выбрал самый короткий путь, но я бы не сделал этого, если бы в глубине моей души явления и чувства (измена, воровство, трусость, страх) не требовали эпитетов, которые вы обычно предназначаете их антиподам. Очевидно, в то время, когда я писал, я желал немедленно прославить чувства, поступки или предметы, чтимые одним из блестящих парней, перед красотой которого я преклонялся, но сегодня, когда я перечитываю свои строки, я уже позабыл этих ребят, от них остался лишь воспетый мной орган, и он озарит мои книги светом, присущим гордости, героизму, отваге. Я не просил за них извинения. Не искал для них оправданий. Я хотел, чтобы они приобрели право на почетный титул Знатного Рода. Эта процедура не была для меня бесполезной. Она уже приносит свои плоды. Приукрашивая презираемое вами, мой разум, уставший от игры, которая заключается в наделении престижными именами того, что потрясло мою душу, отвергает любые эпитеты. Не смешивая людей с вещами, он приемлет их в одинаковой наготе. Он отказывается облечь их покровом. Итак, я не желаю больше писать, я умираю для Слова. Вот уже несколько дней газеты извещают меня о том, что мир пришел в волнение. Вновь поговаривают о войне. По мере того как растет беспокойство, как становятся явными приготовления (не звонкие заявления политиков, а угрожающая точность специалистов), в моей душе воцаряется странный покой. Я возвращаюсь к себе. Я облюбую там восхитительно дикий уголок, откуда я буду взирать без опаски на людское безумие. Я уповаю на грохот пушек, на фанфары судьбы, чтобы пускать беспрестанно, один за другим, пузыри тишины. Я заглушу эти звуки бесчисленными, все более плотными пеленками моих былых приключений, жеваными-пережеваными, загаженными, намотанными на меня, как шелковый кокон. Я буду упорно постигать свое одиночество и бессмертие, жить ими, если только дурацкая жажда самопожертвования не заставит меня их покинуть.

Мое одиночество в тюрьме казалось бесконечным. Сейчас оно уже не столь беспросветно. Тогда же я был совсем один. Ночью я уносился вниз по реке забвения. Мир превращался в поток, стремнину, все силы которой старались увлечь меня к морю, к смерти. Я вкушал горькую радость, осознавая свое одиночество. Я испытываю ностальгию по одному звуку: в тюрьме, когда я предавался неясным мечтам, над моей головой неожиданно слышался шум: заключенный вставал и мерил камеру ровными шагами. Я продолжал витать в облаках, но этот звук, четко выходящий на первый план, напоминал мне, что тело, где обитают мечты, пребывает в тюрьме, оно узник гулких внезапных мерных шагов. Я хотел бы стать моими прежними друзьями по несчастью, этими горемыками. Я завидую исходящему от них величию, которое я использую в низменных целях. Талант — это учтивое отношение к материи, он заключается в том, чтобы вложить песню в уста немоты. Мой талант всегда будет любовью к тому, из чего состоит мир тюрем и каторги. Дело не в том, что я хотел бы его изменить, ввести его в вашу жизнь или в том, что я дарую его обитателям жалость и снисхождение, — я распознаю в ворах, предателях, убийцах, злодеях и мошенниках глубокую красоту, которой вы лишены. Соклай, Пилорж, Вейдман, Серж де Ленц, господа тайные осведомители, порой вы предстаете передо мной в траурном, черном, как смоль, облаченье прекрасных преступлений, которые во мне вызывают зависть, в других — мифический ужас, в третьих — муки, и всех покрывают позором. Когда я огладываюсь назад, я вижу лишь череду плачевных деяний. О них повествуют мои книги, разукрасив их эпитетами, благодаря которым я вспоминаю о них с восторгом. Итак, я был жалким ублюдком, который знал лишь голод, телесные унижения, бедность, страх и подлость. Из стольких мрачных посылок я вынес повод для гордости.

вернуться

20

Войска (нем.). (Примеч. перев.)

вернуться

21

Я вынужден не упоминать этого имени.