Не сдавая своих позиций, я продолжал влачить наимрачнейшее существование. Возможно, для полного счастья мне не хватало только нарядов бесстыжего педераста, и я до сих пор сожалею, что не хранил их в чемоданах и не носил под обычным костюмом. Однако ночью, едва лишь я проникал за ограду парка, втайне от всех я облачался в эти дырявые, покрытые блестками ткани.

Под газовым шарфом проглядывает полупрозрачная бледность нагого плеча: она чиста, словно барселонское утро, в которое процессия Каролинок отправилась возлагать цветы к писсуару.[19] Город только проснулся. Рабочие шли на работу. У каждой двери на мостовую выставляли ведра с водой. Нелепые Каролинки были одеты в броню собственной несуразности. Никакие насмешки были не в силах их ранить; вычурные лохмотья выдавали их нищету.

Солнце щадило эту живую гирлянду, светившуюся собственным светом. Все они были мертвы. Те, чье уличное шествие мы наблюдали, — лишь тени, оторванные от этого мира. Педерасты — тусклый и пестрый народ, произрастающий в сознании добрых людей. Они никогда не получат права на свет, на настоящее солнце. Но, живя на задворках, они вызывают забавнейшие катастрофы, предвещающие наступление новых красот. Одна из Каролинок, Большая Тереза, поджидала клиентов в сортирах. На закате она приносила в один из писсуаров, что неподалеку от порта, маленький складной стул, усаживалась и принималась вязать крючком. Время от времени она прерывала свое занятие, чтобы съесть бутерброд. Это был ее дом.

Другая, мадемуазель Дора, восклицала пронзительным голосом:

— Какие же они гадкие девчонки… эти мужчины!

Из возгласа, который я никогда не забуду, рождается мимолетное, но глубокое размышление об их отчаянии, которое было и моим. Вырвавшись — надолго ли! — из дерьма, я не чаю, как вернуться обратно. Пусть хотя бы мое пребывание в вашем мире позволит мне создать книгу для Каролинок.

Я хранил целомудрие. Мои одежды защищали меня, и я отходил ко сну в артистической позе. Я все больше отрывался от почвы. Воспаряя над ней, я был уверен, что смогу облететь ее с той же легкостью, и мои налеты на церкви делали меня еще более невесомым. Вернувшийся Михаэлис немного обременял меня, поскольку был со мной в этих налетах; почти все время он улыбался знакомой улыбкой.

Эти ночные тайны приводили меня в восторг, я восхищался тем, что даже днем земля окутана тенью. Зная почти всю подноготную нищеты, то, что она насыщена гноем, я видел теперь, как она, подобно китайским теням, вырисовывалась в лунном свете, под сенью листвы. Она утратила плотность, сделалась силуэтом, и я обладал рискованным правом пробиться сквозь ее оболочку в гуще своих страданий и крови. Я выяснил, что даже цветы чернеют в ночи, когда собрался нарвать букет, чтобы возложить его к алтарям, основу которых я взламывал каждое утро. Этими букетами я не пытался снискать благосклонность какого-нибудь святого или Девы Марии, а лишь стремился придать рукам и телу условно красивые позы, призванные ввести меня в ваше общество.

Читатель, наверное, удивится, что я отвожу столь скудное место красочным персонажам. Мой преисполненный нежности взор не различает, да и тогда не различал сногсшибательных внешних данных, благодаря которым на их обладателей взирают, словно на вещи. Любому самому странному с виду поступку я тут же, недолго думая, находил оправдание. Мне казалось, что самые необычные движения и поведение отвечают душевной потребности: я не умел и до сих пор не умею быть ядовитым. Всякое услышанное суждение, даже самое несуразное, представляется мне уместным. Итак, мне предстояло пройти через каторгу, тюрьмы, познать без всякого удивления трущобы, бары, дороги. Вспоминая об этом, я не нахожу в своей памяти ни одного из героев, которого уколол бы насмешкой взгляд, более склонный к веселью, нежели мой. Эта книга, несомненно, разочарует. Я хочу попытаться, дабы развеять ее монотонность, рассказать вам несколько анекдотов, донести до вас несколько фраз.

В суде. Судья: «Почему вы украли этот духовой инструмент?»

Обвиняемый: «Из-за бедности, господин судья».

Судья: «Это не оправдание».

— Я обошел всю Европу, — говорил мне Стилитано. — Я был даже в Греции.

— Тебе там понравилось?

— Неплохо. Но там много разрушенных зданий.

Михаэлис — красавец мужчина — признается, что больше гордится восхищенными взглядами мужчин, чем женщин.

— От этого я задираю нос еще выше.

— Ты же не любишь мужчин.

— Это не имеет значения. Я счастлив, когда, завидев мою смазливую рожу, они истекают слюной от желания. Поэтому я с ними любезен.

Когда я уходил от погони на Королевской улице, ужас, который внушали мне полицейские, усугублялся грозным шуршанием их прорезиненных плащей. Теперь всякий раз, когда я слышу подобный звук, мое сердце сжимается.

Во время ареста за кражу документов, касавшихся IV Интернационала, я познакомился с Б. Ему было года двадцать два — двадцать три. Он боялся, что его отправят на каторгу. Когда мы стояли в очереди на антропометрию, он подошел ко мне.

— Мне тоже грозит каторга, — сказал я ему.

— Правда? Вставай рядом со мной, может быть, «они» поместят нас в одну хату. (Так заключенные любовно величают свою камеру.) Если пойдем на каторгу, вместе придумаем что-нибудь, чтобы радоваться жизни.

Когда мы вернулись после опознания личности, он отозвал меня в сторону и сказал:

— Я знал одного двадцатилетнего парня, который просил меня подыскать для него мужика.

В тот же вечер он признался:

— Я заливал тебе баки. Это нужно мне самому.

— Здесь ты это найдешь, — сказал я ему.

— Поэтому я не очень-то суечусь.

Б. не послали на каторгу. Я встретил его на Монмартре. Он представил мне своего друга — священника, с которым по ночам обходил писсуары.

— Почему ты не трахаешь своего попа?

— Я не знаю. Он слишком классный.

Когда мы встречаемся, он часто рассказывает мне о нем. Он говорит «мой кюре» не без нежности. Священник, который его обожает, пообещал ему место церковного старосты в своем приходе.

Не подозревая о том, что именно они уничтожают, полицейские разорвали десять-двенадцать найденных у меня рисунков. До них не дошло, что эти каракули изображают тиснения переплетов старинных книг. Когда мы втроем — А., Г. и я — решили ограбить музей, мне поручили разведать местность и то, чем можно поживиться. Подобное ограбление, которое совершили не мы, случилось совсем недавно, поэтому я не стану вдаваться в подробности. Я зачастил в музей, но не знал, какой предлог изобрести для отвода глаз; услышав, как расхваливали древние книги, запертые в ряде витрин, я попросил разрешения срисовать на скорую руку их переплеты. Несколько дней подряд я приходил в музей и простаивал возле витрин часами, малюя, как Бог даст. Вернувшись в Париж, я осведомился о стоимости подобных книг и узнал с изумлением, что они очень дорого стоят. Я никогда не думал, что возможно совершить ограбление ради книг. Мы не выкрали книг из музея, но тогда же я решил наведаться в книжные лавки. Я обзавелся портфелем с секретом и до того поднаторел в этих кражах, что мне всегда без труда удавалось уводить книги из-под носа продавца.

Стилитано заимствовал у Жава мощную, чуть-чуть вразвалку, рассекающую воздух походку, когда Жава поднимается с места, когда он двигается, у меня возникает такое же ощущение, как от проезжающего или бесшумно трогающегося с места роскошного лимузина. Возможно, у Стилитано были более чувствительные ягодицы. Его зад был более подвижным. Но, подобно ему, Жава был готов к предательству. Подобно ему, он любил унижать девиц.

— Честное слово, это шлюха, — говорил он мне. — Знаешь о чем она мне только что рассказала? Ты ни за что не догадаешься. Она не может прийти вечером, потому что у нее свидание со стариком, а старики лучше платят. Это шлюха. Но она у меня еще попляшет!

вернуться

19

Читатель предупрежден — вот и его черед, — что сей отчет о моей личной жизни либо о том, что она подразумевает, станет песней любви. Именно так, моя жизнь была подготовкой эротических приключений (не игр), смысл которых я хотел бы ныне понять. Увы, это был героизм, который представляется мне наиболее обременительным любовным целомудрием; поскольку герои существуют лишь в наших думах, следует воплотить их в жизнь. Поэтому я прибегаю к словам. Те, что я употребляю, даже если я пытаюсь что-либо растолковать с их помощью, все равно запоют. Было ли то, о чем я пишу, на самом деле? Не ложь ли это? Реальностью станет только эта книга любви. Факты, на которых она покоится? Должно быть, я — их хранитель. Но я восстанавливаю вовсе не их.