— И сама не знаю, Тима. Точно кто мне в уши шепчет, что быть Маше за тобой. А уж скажу тебе всю правду: сон я видела на этот счет необыкновенный. Вижу это я, что к нам в горницу голубка влетела, вся белая и как точно серебром отливает, а ты ее и начал ловить, да ловивши-то, себе руку поранил, кровь пошла, значит родная будет. И только бы тебе схватить ее — я проснулась.

— Мало ли что пригрезится, — возразил Тима.

— Ай нет, голубчик, этот сон не даровой!..

И они пошли утешать Анну Федоровну в одиночестве.

— Как, Марья Петровна! — говорил Налетов Маше, сидя в гостиной Ненилы Павловны недели две спустя после ее приезда в город, — вы и этого не слыхали, не читали? Это, однако, ужасно! Я уж нe говорю о современных успехах науки, искусства; но не знать, что у нас был поэт Пушкин, который бросил новый свет на русскую литературу, открыл новую дорогу в области творчества; не читать Гоголя, не иметь понятия о Шекспире! не знать, что были и есть в мире великие ученые, художники, артисты, не слыхивать их имен? Да что я говорю! — не знать ровно ничего, спать умом и сердцем, когда другие в ваши годы кипят деятельностью, служат великим мировым идеям, трудятся, учатся, быстро шагают по пути развития, и оставаться такой несведущей, такой отсталой! это ужасно! Что они с вами сделали? Вы вступите в мир как глухонемая. Все идет вперед, все проникнуто живым сочувствием прогресса; вы захотите принять участие в общем движении умов — и ничего не поймете, и вас не поймут, потому что вы отсталая. Вы до сих пор лежали в гробу под свинцовой крышей допотопных предрассудков и кривых, темных идей. Да еще лучше бы было, если б они оставили вас на произвол вашего собственного душевного чутья; так нет, они испортили вас, они дали вам готовый хлам своих жалких понятий; они усыпили, придавили, оковали вашу душу, они обленили вас, изнежили и засторонили свет познания и правды. Я в жизнь мою не встречал еще такой отсталой девушки!

Все время, как он говорил, Маша сидела, устремив в землю неподвижный взор, выражение которого нельзя было видеть; но судя по тому, как вспыхивал и пропадал румянец на ее щеках, как вздрагивали ее плечи, по судорожному, едва заметному движению рук, можно было угадать, что слова Налетова подымали в душе ее целую бурю, Она казалась себе и в самом деле до того жалкой и несчастной, до того обиженной жизнью, что с трудом удерживала подступившие горькие слезы стыда и негодования.

— Я не виновата, — сказала она дрожащим голосом, — меня ничему не учили. В нашем глухом углу какое может быть образование? маменька сама век прожила необразованной. Что вы надо мной ужасаетесь! это все равно как бы ахали и удивлялись, зачем нищий не ездит в щегольской карете.

— Браво, Марья Петровна! — сказал Арбатов, все время задумчиво сидевший, облокотясь на стол, — это сказано умно и справедливо. Вы его убили наповал.

— Не радуйтесь, — сказал Налетов с беспощадной настойчивостью, — я не отступаюсь так скоро от начатого, дела. Надо поражать зло в самом корне, иначе оно разрастется. Моя обязанность как человека — приносить пользу ближнему по мере сил и возможности.

— И вы думаете, что приносите пользу слепому, говоря ему поминутно, что он слеп? — с горечью произнесла Маша.

— Эта девочка неглупа, — подумал Арбатов, — в ней так много жизни и кипучей, молодой, еще не совсем пробудившейся силы. И какая она хорошенькая! — прибавил он мысленно, взглянув на оживленное, взволнованное личико девушки. — Налетов силится пробудить ее ум, ее способности, а я… о, если б я мог пробудить ее сердце.

— Да, если говорить это с целью заставить слепого употребить все силы, все средства к прозрению, — отвечал Налетов Маше. — Вы говорите, что вас ничему не учили. Положим так, в этом виноваты другие; но вы, вы сами что сделали для вашего спасения? Боролись ли вы с темным невежеством? приступали ли вы решительно к вашей матери с просьбами дать вам образование? Ломоносов бежал пешком за тысячи верст из-под родного крова к свету науки, терпел нужду, холод и голод, не струсил опасностей и препятствий. Он сделал настолько, насколько хватило у него сил. Сделали ли вы по возможности какое-нибудь усилие? Выстрадали ли себе оправдание? Отвечайте по совести.

— Я ничего не знала, — проговорила Маша, — мне никто не говорил дельного слова.

— Обвините хоть немного себя, Марья Петровна, непременно обвините; начните ваше умственное развитие с этого акта беспристрастного суда над собой.

Маша молчала.

— Вам это тяжело? — продолжал Налетов, — а все оттого, что вам покойно было кушать сдобные пироги, ничего не делать и барствовать. Около вас, я думаю, там целый штат Дуняшек и Марфушек, которых вы и людьми-то, я думаю, не считаете, и с гордостью признаете себя перед ними каким-то высшим существом другой породы. Что, неправду я говорю, Марья Петровна?

Маша опять не отвечала.

— Вот видите, вы не отвечаете, значит правда. Вы и тут скажете, что вас никто не учил. Да ведь вы в церковь ходили, поклоны земные клали, слушали учение Христа о том, что все люди — люди, что перед Богом нет ни Марфушек, ни Дуняшек, а есть во всяком живая, человеческая душа, равно имеющая право на жизнь и ее блага, как все Марьи Петровны и Софьи Ивановны, называющие себя барышнями. А как, я думаю, вы фарисеев-то и книжников бранили! вот, думали, какие они гадкие, а я-то какая славная!

— Но, однако, ты Бог знает чего хочешь, каких гигантских усилий! — вмешался Арбатов. — Ты всю вину сваливаешь на Марью Петровну и забываешь, что человек невольно подчиняется среде, его окружающей, что пошлость сильна и не такие характеры, как ее, вязли в этом болоте предрассудков. А другие что сделали? Я не говорю о тебе: ты еще у входа, ты готовишься в путь; не говорю и о себе: у меня свой взгляд на жизнь; а другие, что выработали из своих вопросов и стремлений? Красноречиво стенали, жарко возмущались и не могли наклониться, чтоб поднять хоть один камень с узкой, тесной тропы, по которой шли!..

— Они учились, мыслили, — отвечал Налетов.

— Так ли учились, как следовало? трудились ли в поте лица, до истощения сил, исключая некоторых избранников, о которых я здесь не говорю? Что вынесли они из своего мышления?

— Отвращение от житейской неправды да веру в человечество; этого разве мало?

— А почем ты знаешь, что Марья Петровна не вынесет из своего сердца высокой любви, великих жертв, бесконечный источник женственной прелести, которая повеет отрадой и подкреплением другому человеку и всем ее окружающим?

— Не вынесет, если останется в теперешнем темном состоянии ума и сердца! Не вынесет, если не сделает решительного шага, если не встрепенется всей волей, всеми желаниями! Я бы не нападал на нее, если б видел в ней мелкую, пустую натуру: нет, у нее много ума и способностей, как я мог заметить со времени нашего знакомства. Она натура недюжинная. Это-то и досадно.

— Но Боже мой, что я буду теперь делать! Я знаю, что я отсталое, бесполезное существо. Пусть же я так и останусь, пусть заглохну в своем темном углу! Теперь начинать с азбуки поздно.

— Не поздно, Марья Петровна; была бы охота да добрая воля. Читайте, вдумывайтесь, трудитесь.

— А жизнь сердца? — сказал Арбатов. — Вы еще не испытали ее. Какой новый мир блаженства откроет она для вас; какой чудный, разумный смысл даст существованию… Вы полюбите и вас полюбят. Полюбят глубоко, страстно.

— Кто меня такую полюбит! — сказала Маша с отчаянием в голосе.

Арбатов посмотрел на нее глубоким, долгим, выразительным взглядом; Маша выдержала этот взгляд, не опуская глаз, в которых загорелся красноречивый, страстный ответ… Она была так взволнована, так потрясена, что в эту минуту чувствовала себя способной броситься в пропасть, только бы искупить свое бесполезное прошлое. Этот взгляд, это выразительное лицо, этот задушевный, сочувствующий голос во время грозного, хотя и справедливого суда, не могли не иметь на нее чарующего влияния.

— А хоть бы и любовь, — снова заговорил Налетов, — какое понятие имеете вы о ней? Подумали ли вы об этом предмете серьезно? После поздно уже думать;