Однажды во время развода мне и Синицыну приказали остаться, а когда всех вывели за ворота, наш десятник велел взять плотницкие инструменты, хранившиеся в прикутке за проходной.
– Нас не выпустят…
– Со мной выйдете.
Когда мы вышли и взяли свои орудия труда, десятник повел нас один без стрелка. Это было так ново, что мы всю дорогу оглядывались в поисках привычного конвоира,
– Да не вертитесь вы, ребята, — не вытерпел десятник, шагавший рядом, — голову отвертите… Не будет для вас сегодня охраны, ясно? Работать весь день будете одни. И не только сегодня, но и завтра, если не подведете, не будете блатовать. Понятно?
Безмерно польщенные, мы принялись уверять, что никогда не совершим ничего такого, что могло бы запятнать репутацию лагпункта.
– Ладно, ладно, только не перестарайтесь. Знаем, что порядочные люди, иначе карнач не согласился. Вы думаете, так просто уйти из-под конвоя? Новичков или блатных ни за какие коврижки не отпустили бы, а вы все же со стажем, проверенные. А насчет того, что вы враги народа, — выбросьте это из головы! Давно уж все вокруг знают, что никакие вы не враги…
Он привел нас к бане. На ее крыше требовалось заменить кое в каких местах дранку, починить конек да еще поправить карнизы и двери. Работы было не на один день, о чем мы и сказали десятнику.
– Вот целую неделю и будете ходить сюда. Но при условии, что ничем себя не опорочите.
– Будьте уверены… Он показал, где брать нужные нам материалы, разыскал сторожа, бесконвойного старика, жившего в пристройке при бане, и сказал ему про нас.
– Пущай приходят, самому будет поваднее, — благодушно ответил старик.
Так, впервые за два с лишним года каторжного труда мы остались безнадзорными…
Передать словами наши чувства невозможно! Первые минуты мы топтались в нерешительности, не зная, как сделать первый шаг в сторону, вертели головами, не присматривает ли кто-нибудь за нами втихаря, не ловушка ли, не стоит ли кто в засаде. Но на всем пустыре, окружавшем баню с ее подсобками, не видно было ни души. Решительно никого, даже старик сторож исчез.
Восторг, удивление, радость, ликование и бессловесная благодарность за дарованную свободу так переполнили душу, что я не вытерпел и пустил слезу. Она скатилась и застряла в моей рыжей бороде.
– Что это ты, арестант, раскислился? — сказал мой напарник, но и сам он вдруг отвернулся без надобности…
Надо ли говорить, что всю неделю мы работали, как никогда, споро и так продуктивно, что десятник только руками разводил, удивляясь качеству работы. Как несказанно хороша свобода, когда человек лишен ее, и как не дорожим мы ею, когда бываем свободными. Воистину, что имеем — не храним, потерявши — плачем.
Все эти дни мы жили словно на небесах и, казалось, впервые видели окружавший нас мир, по-весеннему светлый и прекрасный.
На третий или четвертый день, сидя на коньке отлогой крыши, Глеб тихо сказал, мечтательно глядя на запад:
– Эх, махнуть бы отсюда за темные леса, за широкие степи и прямо… за Урал!
– На волю, значит? Самовольно?
– А как же иначе махнешь? Только так.
– Мне самому иногда приходит в голову такая мысль…
– А меня она не покидает никогда. Вот только как уйти из такой дали? Семь тысяч километров! Ведь здесь даже нигде и не спрячешься. На каждой станции, в любом поселке все людишки наперечет. Знают друг друга. Чужак сразу в глаза бросится.
– Уйти хоть сейчас можно, а что делать дальше — неясно.
– Вот то-то и оно-то.
Лед был сломлен. Мы стали относиться друг к другу с доверием. И вопрос о побеге стал едва ли не главной темой наших сокровенных разговоров. Мы как бы дразнили один другого, бередя душевную рану. Особенно сильно поднялось в нас желание вырваться из заключения после того, как закончились наши бесконвойные походы. Они нам даже снились теперь. А теплое лето надвигалось все торопливее, озеленяя и оцвечивая все вокруг. Ярко-зеленая тайга и туманные сопки как бы манили нас в свои молчаливые просторы, обещая пристанище и защиту…
В первое июльское воскресенье во время утреннего подъема нарядчик объявил, что сегодня вывода на работу не будет. После баланды нам велели построиться на широком лагерном дворе. Вскоре меж бараками растянулись две шеренги из трех сотен серых, загорелых и почти одноликих арестантов. День был тихий и теплый, солнце щедро дарило нам свою благодать, мы щурились и радовались ему. Как мало нам нужно: немного тепла, покоя, сравнительной сытости, и вот мы уже счастливы, насколько можно быть счастливым за колючей проволокой…
Все в нетерпении смотрели на проходную. Вскоре появился начальник с обоими помощниками.
– Вот что, граждане-товарищи, — начал наш вольнонаемный начальник. — Наш лагерь имеет в тайге покосы, и мы каждое лето запасаем там сено. Из вашего пополнения нужно набрать команду умеющих косить, сушить и стоговать. Таких прошу выйти из шеренги. Заранее предупреждаю, — продолжал он, повысив голос, так как в толпе поднялся одобрительный гомон, — предупреждаю, что филоны и любители костра и солнца больше одних суток там не пробудут. Бездельники там не нужны. Помощник по труду сейчас составит список добровольцев.
Короткая речь начальника взволновала меня сверх всякой меры. Сенокос для меня — дело, с детства знакомое. Перемена обстановки сулила дорогие сердцу воспоминания. Помимо всего, участие в покосе оживляло тайные надежды: печальный опыт предыдущих беглецов подсказывал, что побег во время работ на станции был рискованным и чреват быстрой поимкой. Тайга же — дело другое. Уйти с покоса в глухой тайге при минимальной охране значительно легче, чем из зоны.
Все это мгновенно пронеслось в моем возбужденном мозгу, и я вышел из шеренги. Глеб Синицын тоже перешел в группу косарей. Не прошло и часа, как была сбита большая артель сеноуборщиков, и мы больше уже не думали ни о чем, кроме как о предстоящем путешествии в глубины тайги.
Сборы арестанта недолги: весь скарб умещался в небольшом самодельном бауле-чемодане из фанеры или обыкновенном мешке с лямками, именуемом в лагерях сидором. У меня был небольшой фанерный чемодан мышиного цвета с петлей и накладкой для замка, который, правда, отсутствовал. В чемодане кроме рубашки и пары белья лежали жалкий набор портняжных принадлежностей, кисет с махоркой и непременные писчая бумага и карандаш, которыми нас хотя и не снабжали, но которых, слава богу, и не отбирали, когда эти ценности обнаруживались в посылках.
Когда поутру разноголосая толпа косарей собралась ближе к воротам, у всех были веселые лица и хорошее настроение, как будто людям объявили об амнистии. В ворота проходили солидно и не спеша. Охрана, сопровождавшая нас, состояла всего из пяти стрелков во главе со старшиной плюс две клыкастые овчарки. Нас внимательно сосчитали, пропуская через ворота, а когда все вышли, снова пересчитали. Было нас семьдесят пять человек, в том числе бесконвойная обслуга: десятник и два бригадира, кладовщик-хлеборез и упитанный повар.
Оставшиеся в лагере провожали нас завистливыми улыбками, махали на прощание шапками, а иные кричали вслед:
– Грибов не забудьте насушить!
– Варенья побольше, черничного! В тайге теперь самая ягодная пора настает!
Наши так же весело отвечали:
– Все будет, ждите! Мешков и банок пустых присылайте!
– Не надо пустых, лучше с салом и мясом!..
– Прекратить галдеж! — подал голос старший. Но больше для формы.
Конвой знает, что с нашей группой необходимо сразу же установить мирные отношения, основанные на доверии, а не на страхе. Путь неблизок, жить в тайге придется долго, вдали от проезжих дорог. Кто знает, у кого что спрятано в тайнике души…
Лагерь остался позади. По проселочной дороге не спеша выбрались на большак, протянувшийся от Большого Невера до Якутска почти на полторы тысячи километров. Путь наш лежал тоже на север, но по этому, почти безлюдному тогда, булыжному шоссе мы шли не более сорока километров, делая короткие привалы. Идти было легко и весело. Вот только портили настроение изредка проходившие мимо грузовые машины. Они поднимали такую пылищу, что при безветрии она стояла над дорогой серым облаком, застилала свет и мешала дышать. Тогда шутки и веселый говор сменялись проклятиями: