– Рассвет уж близится, а Германа все нет, все нет! …Невысокая фигура Германа показывается в дверях барака без пятнадцати семь.
– Привет, сибариты! — весело приветствует он, прикрывая дверь. — Хватит нежиться на пуховиках, пора и о работе подумать.
– За вчерашнюю вечернюю разгрузку следовало бы сегодня часа на два позднее выводить.
– Какие вы мелочные, друзья мои, — полушутя-полусерьезно отвечает нарядчик. — Какое имеет значение — один или два часа, когда впереди у вас еще по тридцать тысяч часов…
– По тридцать тысяч?! Как это? — удивляется Орлов, поднимаясь и подавая знак остальным из нашей бригады.
– А ты посчитай на досуге, если он у тебя будет. — Некогда нам считать, — отвечает кто-то за Орловa. — НКВД подсчитает, не ошибется.
– Бывает, что и ошибается, забывает, что у иных срок закончился, — говорит мой напарник.
Вот так, кто шутя, кто кряхтя, а кто угрюмо и молча, уезжаем с обогретых мест и табунимся у широких дверей, а навстречу врывается облако февральского холода, волной заливая барак. Бредем к воротам, в потёмках ищем свои места в бригаде, чтобы затем шагать под ружьем на ненавистную работу.
– Куда сегодня? Опять на скалу? — спрашиваем у десятника, идущего рядом, хотя и не в строю.
– Плотники пойдут на стройку дома. Год лагерной жизни остался позади.
Весь февраль устойчиво держались сильные морозы. В иные дни температура падала к сорока градусам, и по лагерным законам в такие морозы на общие работы не водили: слишком много бывало обмороженных. Почти каждое утро, просыпаясь, кто-нибудь сразу же спрашивал:
– Македон, сколько сегодня?
– Тридцать тры, — виновато отвечал дневальный.
– Врешь, поди, старик! Вот мы сейчас проверим…
– Провэряй. Мозэт, эсе мэньсе увидыс. Неверующий уже закутывался в свое веретье и бежал к вахтерке, на бегу прокричав часовому, что идет посмотреть на градусник. У самых ворот на столбе висел полутораметровый термометр, на который мы всегда глазели с разноречивыми чувствами, в зависимости от того, что он показывает — в пользу зэков или во вред.
– Плохо, ребятье! — еще в дверях оповещал разведчик. — Македон опять не обманул: тридцать четыре без гака.
– Я зэ говорил… Макэдон ныкогда нэ обманывай. Две бригады ходили на постройку двухэтажных четырехквартирных деревянных домов, заложенных еще осенью на краю поселка. Один из них был подведен под крышу, а второй к началу марта уже готов. Бревна поступали прямо из тайги — тяжелые, промороженные до сердцевины. Недели две мы стояли с Михаилом на окорке и кантовке бревен — одной из важных подготовительных операций. Третьим на кантовке работал Феок-тист Захаров, или Захарыч, как мы его звали за кроткий характер.
– Ну, как полежалось, красавчики? Не скучали без нас, не пооттаяли? — весело спрашивал он, разглядывая девятиметровые бревна лиственницы, черневшие на предрассветном запорошенном участке стройки, и звонко постукивал обухом по окаменелым стволам.
Потом мы шли в дощатую просторную времянку, над плоской крышей которой круглые сутки курился дымок. Здесь хранились все наши инструменты, припрятанные в тайные уголки, здесь же стоял и столярный верстак, а у двери, в углу, — круглое точило над ящиком-корытом. За ночь вода в нем промерзала, и надо было разогревать.
Рассвет еще только надвигался, и на строительной площадке было темновато. Висевшие на столбах вокруг зоны лампы освещали стройку неярко, и этим часом мы пользовались, чтобы чуток отогреться с дороги, поточить инструменты, покурить и получить задание на день.
Захарыч уже успел вытянуть откуда-то измятое ведро, налить в него из кадки воду, поставить на жаркую печку и теперь, покуривая, ждал, когда подогреется вода для точила.
– Пошли, Миша, к точилу, пока нас не опередили. Михаил стал долбить ломиком лед, а я крутил цигарку на двоих.
Подошел Захарыч с ведром, вылил горячую воду в корыто и стал устраиваться на сиденье напротив точила. Мы должны были посменно крутить за ручку тяжелое точило, пока Захарыч не отточит все три топора и железки к рубанкам.
– Крути, верти, Данило, приучай народ! — балагурил Захарыч, проводя время от времени большим пальцем по лезвию инструмента и повертывая его другой стороной.
– Давай, давай, ребята, на работу! Уже рассвело! — заглянул в дверь десятник, уже успевший облазить все строительные леса.
И вскоре объект оживал, за день поднимаясь еще на три-четыре венца.
Однажды перед концом работы, когда уже стемнело и мы шли попрятать топоры во времянке, еще у дверей услышали, как внутри кто-то раскатисто смеялся. В оживленной группе зэков прямо под лампочкой стоял столяр Гончаренко с развернутой газетой в руках. Он читал и тут же комментировал. В газете, которую еще Днем кто-то выпросил у прохожего, печатались выступления делегатов на XVIII съезде партии.
Обойдя завалы с деталями, мы протиснулись ближе.
– Во, подывитесь, — встряхнул газетой Гончаренко- Новый верховный вождь и гетман Украины товарищ Хрущев докладает партийной раде об успехах колхозного животноводства.
– Чего же смешного может быть в успехах? — спросил я.
– Он докладает съезду, что поголовье крупного рогатого скота по всей Украине сократилось настолько, что в половине колхозных ферм республики совсем не осталось коров, а в остальных в среднем меньше десяти коровушек на ферму! Чуете, как "богатеет" Украина с новым руководителем?
– Так об этом плакать надо, а не смеяться…
– И мы так кумекаем. А вот Хрущев радуется и аплодисменты срывает, как комик в цирке…
Я попросил на минуту газету и бегло прочитал то место, в которое ткнул пальцем Гончаренко.
Удивляться действительно было чему. Глава ЦК Украины, занявший кресло раздавленного не без его помощи Постышева, приводил статистические данные о резком сокращении общественного поголовья скота в колхозах. Странным и диким было в его выступлении то, что в этом он видел не всенародную беду, а огромные возможности. Он так и говорил: никаких практических усилий для подъема животноводства не требуется, кроме большевистского внимания к этому вопросу.
Народу в помещение набилось битком. Кто-то попросил прочесть еще раз. Я повторил почти всю вторую половину речи, и окружавшие сразу же заговорили:
– Как ловко и гладко у него получается!
– Откуда же большевистское внимание, если всех большевиков поперевешали и по лагерям рассовали?
– А там теперь много новых большевиков завелось, которые чуток понагнулись и стали поменьше,
– И смотрите, чем берет, хитрая бестия: "Хай живе ридний Сталин!" Даже по-хохлацки научился!..
Вечером в бараке обнаружилась еще одна газета — "Известия", где были напечатаны две речи: наркома обороны Ворошилова и его заместителя Мехлиса, занявшего место Гамарника, который покончил жизнь самоубийством. Эта газета привлекла особое внимание бывших военных, отличить которых от остального лагерного люда можно было по сдержанности и скупости в суждениях да по еще сохранившейся выправке.
Ворошилов и Мехлис отмечали огромные успехи в боевой выучке и вооруженности нашей армии. Эти успехи, как они уверяли делегатов, были достигнуты в результате ликвидации "врагов народа", "пробравшихся" в руководство Красной Армии. Особенным словоблудием и лицемерием в адрес Сталина отличалась речь Мехлиса. Этот страшный лизоблюд уверял, что только теперь, когда вместо всяких там врагов-академиков во главе полков, дивизий и корпусов поставлены выдвиженцы из молодых комбатов и политруков рот, наша армия стала непобедимой.
Нарком приводил статистические данные, неопровержимо показывающие превосходство всех видов нашей военной техники и артиллерийской мощи надо всеми европейскими армиями. После того как он заклеймил позором агентов фашизма — подлых изменников Тухачевских, егоровых, блюхеров и других, Ворошилов доложил съезду о повышении в 1939 году жалованья командному составу в среднем почти на 300 процентов.