Изменить стиль страницы

– Кто отсидел и вернулся… А те, кто не вернулся? Как с ними? Они так "врагами" и умерли от голода и изнурения? Или вы их посмертно наградили?

– О них разговора сейчас нет, — остановил он меня жестом пухлой ладони. — Сейчас разговор лично о вас, и разговор не из приятных.

– Мы встретились, как я полагаю, не для расшаркивания друг перед другом, а для делового разговора. В моем деле все предельно ясно. Все справки и характеристики имеются, а жизнь моя после побега вся как на ладони — записана в красноармейской и трудовой книжках.

– Все это очень мало стоит по сравнению с проступком, который вы совершили, — с побегом из заключения… Он, видите ли, не согласен с решением суда и поэтому не хочет нести наказания! — со злой иронией сказал мой собеседник.

– О каком суде вы говорите? О произволе следователей и заочных беззакониях особых "троек"?

– Тогда это не считалось произволом и беззакониями…

– Неправда! Грубое и явное нарушение законности и тогда наказывалось! Вам, видимо, неизвестно, что начальник Старорусского райотдела НКВД еще в тридцать девятом году был приговорен к высшей мере?!

– Мне неизвестно, но если это и было, то как редкое исключение из правил.

– Согласен. Но все тогдашнее уже осуждено историей и Двадцатым съездом партии, — сказал я, теряя равновесие.

– Ладно, хватит об этом, — спохватился инструктор, видимо поняв, что зашел слишком далеко в своих откровениях. — Будем разговаривать о сути. У вас, товарищ Ефимов, слишком слабы шансы на восстановление в партии… — Он стал заглядывать в отдельные, заложенные клочками бумаги документы, и продолжал:- Вот смотрите: решение партсобрания не единогласное… В решении райкома, который вам отказал, отмечается не только малоактивная работа в месткоме, но и прямой отказ от нее…

– А вам разве неизвестно из этих же бумаг, что перед тем мне как раз за мою активность в течение года снижались премиальные из квартала в квартал?

– Ну, это уж дело администрации. Она распоряжается премиальными фондами, а не работники.

– Вот именно, что одна она, а не бюро и не месткомы на местах, о силе которых мы так много говорим. Вся сила у администрации, и она снижает премиальные, по сути, за критику и активность в общественной работе, хотя находит для этого повод во всяких якобы имевших место служебных просчетах. Всем давно уже понятно, как это делается…

– Вот видите, вы и тут выражаете свое мнение, отличное от общего. В вашем положении надо быть потише, поскромнее, товарищ Ефимов.

– Но вы же обвиняете меня в пассивности, и я отвечаю! Где же логика? Я просто уже не знаю, как же должен вести себя коммунист в подобных ситуациях…

– Вы уже двадцать лет не коммунист!

– Я больше тридцати лет коммунист, еще с Ленинского призыва! Им и умру, независимо от вашего решения. Я уже вижу, что вам хочется завалить мое дело, а не помочь в восстановлении правды. Видно, вам приятен ей восстанавливать мертвых, чем живых…

– Не говорите глупостей. Я представляю горком и обязан подробно разобраться во всем. Живых мы тоже восстанавливаем. Вот тут в "деле" имеются две выписки о вынесенных вам выговорах. И оба — за язык, за высказывания своего мнения, своей точки зрения. Уж очень вы смелы и беспокойны.

– Меня учили, что партия отличается от остальной массы прежде всего смелостью суждений и ответственностью за них. А эти выговоры были бы давно сняты, если бы к ним не добавили тюрьму. И они будут сняты, как только восстановлюсь в партии…

– Долго ждать придется…

– Подожду, мне не к спеху. Я защищаю не потерянное служебное кресло с мягким ковром в кабинете, я отстаиваю только свою честь, если вам понятно это слово…

В таких тонах и выражениях наш разговор продолжался еще с полчаса, а затем мы распрощались, крайне недовольные друг другом.

– О дне заседания парткомиссии мы вас известим через вашу парторганизацию, — сказал инструктор на прощание, отмечая мой пропуск из Смольного.

Перед заседанием комиссии, как и полагается, Быстров ознакомил меня с пространной справкой, составленной им для комиссии по моему делу. Заседание длилось сравнительно недолго и проходило в спокойных тонах. Быстров, видимо, рассказал кое-кому из членов о характере нашей с ним беседы, поэтому в ходе заседания вопрос о побеге не выпячивался. Однако, когда я в конце заседания спросил о мнении комиссии по существу моего дела, председатель уклончиво ответил:

– Мы этого вопроса не решаем, а лишь готовим данные для бюро горкома. Как оно решит, так и будет.

– Но свои рекомендации вы все же подготовили?

Председатель уклонился от прямого ответа. И это меня насторожило. Я не сомневался, что проект решения у комиссии уже был, но допытываться о нем не стал, понимая, что они вправе не сообщать мне о нем. Уверен был и в том, что этот проект не в мою пользу, в чем я убедился через несколько дней. Не зря же Быстров так старался…

В приемной у кабинета, где проходило заседание бюро Ленинградского городского комитета партии, находилось около двух десятков вызванных "персональщиков" и представителей заинтересованных парткомов и райкомов. Но от Невского райкома здесь никого не было. Перед началом заседания технический секретарь уведомил по списку об очередности разбираемых дел. Мое дело стояло на очереди седьмым или восьмым.

Рядом со мной в приемной сидел человек лет на пять старше меня. Мы разговорились полушепотом. Оказалось, что судьба этого человека во многом схожа с моей, с той лишь разницей, что в лагеря он попал вскоре после убийства Кирова, когда Ленинградскую партийную организацию захлестнула очередная волна репрессий…

– Более пяти лет я находился в Печорском лагере и добывал в шахтах уголек, — рассказывал он. — В сорок первом году осенью мы с напарником тоже рискнули бежать, но через неделю были пойманы. Добавили нам за побег еще по два года, а когда закончился общий срок, определили бессрочную ссылку в том же районе.

– Сколько же вы там пробыли?

– До середины пятьдесят пятого года, то есть ровнешенько двадцать лет… Целое поколение людей выросло за это время…

– А почему восстанавливаетесь только сейчас?

– Для того немало причин. Уже в качестве ссыльного я работал как вольнонаемный, по своей специальности горного инженера. Ежемесячно ходил отмечаться, как поднадзорный… После Двадцатого съезда в Ленинград вернулся не сразу: захотелось приехать с деньгами, потому что с квартирой тут дела обстояли не лучшим образом… Все же прошло два десятка лет, выросли дети, появились внуки, и жилье стало архитесно.

– А могли бы там восстановиться?

– Что вы! Там это совсем невозможно. Вы не представляете себе, что такое Печора! Фактически это огромная область, целый архипелаг лагерей, и в этом каторжном крае население разделено на два основных сословия — на заключенных и тюремщиков с их огромным аппаратом насилия… После Двадцатого съезда там практически ничего не изменилось, лишь число политзаключенных резко сократилось. А лагерное начальство лишь форму сменило. Особенно рьяных зверей куда-то потихоньку переместили, а те, кого сократили в связи с уменьшением заключенных, устроились на должности вольнонаемных. А поскольку они сменили только форму, а не сущность свою, между нами и ними взаимоотношения не изменились. Мы оставались бывшими зэками, а они — законниками и защитниками правды… В такой ситуации восстанавливаться там в партии было просто безнадежно.

– На парткомиссии были? Что вам сказали?

– Без комиссии нельзя, как мне объяснили. Ее мнение, кажется, в мою пользу, а как решится вопрос на бюро — не знаю…

Бюро заседало в огромной комнате, которая могла свободно вместить более сотни людей. По задней стенке против входа стоял очень длинный стол под светло-зеленым сукном, и в центре его восседал первый секретарь горкома Иван Васильевич Спиридонов. Члены бюро занимали несколько кресел в комнате справа от председателя. Пока вызванный шел по проходу к столу председателя, все заседавшие успевали подробно его рассмотреть…