Изменить стиль страницы

Приехав, она кинулась на постель. Ей было тяжело. Она ему показалась еще хуже мамаши, этому братцу. Этому брату, с которым они так похожи! Он такой же высокомерный и презрительный. И свое презрение он обратил именно на нее!

Слезы, вероятно, облегчили бы Лиз, но плакать она не умела. Она страдала от бессильной ярости, которая оставляла ощущение непоправимого несчастья. Ее окружали те же стены, и память подсовывала ей те же унизительные картины. В мире не осталось ни капли чистоты, ни крошки любви. Вы можете выпросить, вымолить частицу нежности, впрыснуть ее себе, как наркотик, но зачем? Чего вы этим достигнете? На миг исчезнет отвращение, а потом — все та же грязь, несмываемая, повседневная. Эта грязь лежала на ней толстым слоем, как и на всем вокруг. Но почему только она замечала ее? Почему она задыхалась от зловония, которого не чувствовали другие?..

У вас могут быть красивые глаза орехового цвета — они нравятся мужчинам — и длинные черные волосы, как на портретах Греко, — тоже. Вас считают за девицу, умеющую постоять за себя. А что толку? Ваш брат, ваш единственный брат, предпочитает вам вашу мамашу, которую можно назвать умной только из вежливости. И как раз тогда, когда вы этой мамаши мучительно стыдитесь…

Раздражение Лиз не спадало, одни и те же мысли кружились в адском хороводе. Она не могла ни оторваться от них, ни забыться. Отец, мать, брат, она — все они прокляты. Единственный человек, чье мнение было ей небезразлично, проклял ее. Она ничем не лучше Максима или Лавердона. Надо играть до конца: разбитой, совершенно обессиленной можно бросить губку на ринг. «Бросить губку на ринг» — это выражение Максима. А в «двадцать лет не кончают с собой» — ее слова, их она не раз говорила ему. Лиз терпеть не могла разговоров о смерти, но в этой комнате она была одна, затравленная одиночеством.

Она быстро вскочила, чтобы не поддаться оцепенению, не испытать жуткого страха. Схватила телефонную книжку. Старые друзья. Кому позвонить, кого позвать в трудную минуту? Она опустила книжку на угол орехового стола, где облупился лак. Позвать Алекса, вот сейчас, после отвратительных сцен, которые она ему устроила этой ночью? Он был так мил, так мягок, так нетребователен, с ним можно отдохнуть…

В дверь постучали. Удары были отрывистые, уверенные. Портье не звал ее к телефону. Вероятно, это мать, взбешенная тем, что она уехала одна. Наверное, закатит скандал. Можно, конечно, не открывать, притвориться, что ее нет дома, но каждое движение в этой комнате слышно в коридоре. И «Дина» стоит у подъезда…

Она отперла дверь и столкнулась с Лавердоном.

— Не ожидали, Лиз?

Лиз взглянула на него. Он казался помолодевшим, на нем был элегантный, очень светлый костюм и замшевое пальто через руку. Он бесцеремонно вошел в комнату.

— Так я убеждаю себя в том, что я свободен, Лиз. Я покупаю новый костюм…

И подумал: «И завожу девчонку».

Лиз попятилась.

— Зачем вы пришли? Что вам здесь нужно?

— Вы!

Он закрыл дверь на задвижку, бросил пальто на кровать, шагнул к ней. От неожиданности Лиз замешкалась. Тяжелые мужские руки опустились ей на плечи. Она попробовала освободиться, но рядом с этим огромным телом вдруг почувствовала себя совсем маленькой и слабой. Она перестала сопротивляться. В этой покорности была странная радость, упоение собственным бессилием.

XII

Этот сон повторялся каждую ночь. Они шли в один ряд, в затылок друг другу. Вытянувшись в нитку, колонна ползла по узенькой плотине, которая вела к центру рисовой плантации. Потрескавшиеся, мертвые поля остались позади, в тылу у их части. Показалась вода. Сначала это были темные пятна, которые поглощались сухой, подзолистой землей. Затем стали попадаться лужи, за ними — ручейки и болотца, канавы, озера и наконец — сплошная вода, серебристая и животворная. Под тропическим солнцем сырость душила, как объятия гигантской богини. Земля и влага вздрагивали в великом слиянии, и от него трепетала жирная, черная грязь. За линией фронта, за широким разливом зеленоватой воды, еле виднелась деревушка, защищенная высокой бамбуковой изгородью.

Севернее, близ дельты, можно было наблюдать «первичное загнивание». Франсис впервые услышал это выражение во время срочной поездки в Ханой, на неожиданную конференцию у маршала де Латтра. Тогда оно ему не запомнилось. Ему надлежало скосить в своем секторе на южной окраине низменности весь урожай риса. Он должен был отнять этот рис у вьетов. Скосить — от глагола косить, срезать при помощи косы. Для этого были мобилизованы тысячи кули, но доставить их на место не удалось. Были реквизированы материалы для устройства токов, но доставить их также не удалось. В его секторе все было сухо, урожай сожрала засуха. В подзорную трубу Франсис видел, что в расположении противника появились зеленые ростки. Они налились и зацвели, вспоенные подпольным орошением, сто раз разрушенным и сто раз восстановленным. Надо было ждать, заставлять себя ждать, пока рис созреет, а затем начать наступление, занять поля и снять с них урожай вместо хозяев. Для этой операции все было подготовлено. Франсис через силу принуждал себя выполнять указания типов, засевших в канцеляриях. Не к лицу солдату заниматься такими делами. Он чувствовал себя грабителем, таможенным досмотрщиком и презирал себя. Но что он мог сделать? Ему приказывали. Надо было побить вьетов голодом, раз не удавалось расправиться с ними иначе. Накануне дня, назначенного для наступления, случилось чудо: даже без бинокля, простым глазом было видно, что вдаль уходят бесконечные, пустые, свежескошенные поля. За одну ночь вьеты успели снять весь урожай. Где набрали они столько мужчин, женщин, мальчишек? Как можно было за несколько часов обработать такую огромную площадь? Невероятный, муравьиный успех противника вывел их из себя. Франсис позвонил в штаб и получил приказ атаковать. Наличного состава его отряда было явно недостаточно, ему обещали все виды подкрепления и сверх того батальон парашютистов. Командир батальона, старый офицер колониальных войск, должен был руководить операцией. Господин подполковник приземлился к вечеру. Это был весьма уравновешенный человек, похожий на профессионального регбиста. «Возмещение убытков? Дело знакомое…» Подполковник гнусавил вследствие неприятного ранения в лицо, заработанного при очистке Константины от мятежников.

Это случилось в сорок пятом, как раз в дни празднования победы над Гитлером. «Были же дураки, которые в нее верили, в эту победу!..» У Франсиса нашлось хорошее вино, и перед атакой подполковник расцвел и разговорился.

Потом ассиметричное, опаленное солнцем, изуродованное шрамом лицо преследовало Франсиса в его повторяющихся снах. Пересохшие, потрескавшиеся от жары поля сменялись и закрывались этим лицом, точно наплывом при киносъемке. Лицо, как и поля, казалось мертвым, и лишь на мгновение в глазах вспыхивали искры жизни. В этом было что-то нелепое, предостерегающее, как бы твердящее ему: «Не верь! Это только сон!»

Огромное красное солнце клонилось к закату, и фигуры солдат сразу стали черными. Они были похожи на силуэты, которые рисуют на лакированных подносах. Вокруг деревенской площади, пустынной и рыжей, стояли выпотрошенные соломенные хижины. К привычным запахам примешивался острый запах дыма. Они опоздали, вьеты успели испариться. Возбужденные солдаты бегают среди хижин. Франсис отстранился от командования, распоряжается подполковник, он приказывает все сжечь. Одна хижина сделана из бревен, она не хочет загораться. Небогатый, чистенький домик. Франсис входит туда и замечает тень, мелькнувшую в углу. Он стреляет. Тень с воплем выпрямляется, падает и вытягивается на полу в луче заходящего солнца. Это подросток, почти мальчик. В глазах его безмерный ужас. На полу растекается большое пятно, оно еще краснее, чем солнце.

— Жжем, мой лейтенант?

Это сержант Бордей с факелом в руке. Франсис делает утвердительный жест. Подросток лежит неподвижно, кровь течет по животу, худая грудь прерывисто дышит. Загоревшаяся крыша трещит, в хижину врывается дым. Франсис целится ему в голову и стреляет раз, другой, третий. Затем выходит наружу.