Изменить стиль страницы

наконец произнёс он и вдруг… упал!

Ну, тут уж, конечно, не до того стало, чтобы ждать "бараночек"! ужас неожиданности и сочувствия поразил всех. Все мы кинулись к нему, наклонились оказать ему срочно помощь… Так каково же было повторение (и, можно сказать, удвоенное утроение) всеобщего страха, когда все увидели, что на полу никого нет! (Под "никого" я, конечно, имею в виду Степана Трофимовича. Раздалось дружное "Ах!" многие схватились за головы.)

— Он медиум! — взвизгнула какая-то дама (из состава прежних тётиных гостей, не теперешних). Дело в том, что упасть-то Степан Трофимович, конечно, мог, но вовсе исчезнуть — вроде не мог никак. Да и некуда было, негде было исчезнуть! И вот, когда общее (при всей моей невозмутимости даже мне понятное) смятение достигло этого… как там его? — ах, да — кажется апогея, — Кулебякин вдруг вынырнул с другой стороны двух, сдвинутых вместе, столов! И, показавшись враз всему обществу в полный рост, благополучно допел:

Бара-а-ночки…

Так что… "конфетки" он спел, выходит, с одной стороны столов, а "бараночки" — с другой, запятую пройдя под столами. Только и всего. Но как мы-то, ослы этакие! — попались на такую простую, даже глупую удочку? Не догадались, что он мог просто пролезть под столами и выйти с другой стороны?! А потому что думали: ему где-то там — плохо. А потому что эта мысль на миг (нужный ему) лишила нас всякого соображения. Ведь же, не успевши освоить вопрос: "Что с ним?", мы были враз поставлены перед другим: "Где он?" — и не вдруг догадались переключиться…

Между тем дядя Степан пребывал, очевидно, в ударе, отличающемся большой продолжительностью. Но главное-то было всё-таки впереди…

А почему — потому что раж, который уже и так выдвинул нашего героя на передний план, — не идёт ни в какое сравнение с трансом, в который он впал на следующем завитке своих выступлений. Потому что, проговорив свои "конфетки", — как было сказано, — на одной стороне столов, а "бараночки" (для равновесия) на другой, гастролёр наш не только размотал песню дальше, но так затанцевал с песней-то на устах, так вообще растопался, выбрасывая руки то в одну, то в другую сторону; так (словами Липского говоря) тронулся и пошёл, что той маленькой даме, которая выкрикнула раньше "Он медиум!", даже сделалось плохо! Я-то, признаться, была довольна. (Конечно, не обмороком её, а его танцами, а то вы уж Бог знает, что подумали!) Долго лишённая развлечений душа невольно радуется любому веселью, особенно неожиданному и, как царский подарок, рухнувшему тебе с неба прямо на голову! Но другие люди на это не так смотрели. Может быть, они просто меньше ценили искусство танца, а больше склонялись к высокой оценке гончарного, например, ремесла? И потом… у них наверно слишком глубоко запечатлелась первая часть зингшпиля, чтобы так быстро суметь освоить вторую. Человек не машина, чтобы переключаться на таких удивительных скоростях… И не все — должна повторить — устроены так же, как я три года назад; мне не приходилось переключаться, потому что (в каком-то из смыслов) я всегда находилась как бы в отключке.

Степан между тем крепче ударил ногою, подмигнув, подбоченился и пошёл кругами вокруг тех двух столов, свистя и покрикивая. ("Кругами вокруг"? Какой образ! Пошёл — вернее — квадратами, потому что столы были не круглые); пошёл, улыбаясь приветственно, как великодушный даритель счастья; лебедем-селезнем поплыл, по-цыгански трепеща "плечиком", а главное… — совершенно не учитывая окружающей обстановки! Забывшись в художестве, даже того он, казалось, не замечал, что тётина комната для гостей (у неё она так и называлась, как в старых романах: "гостиная") хотя и широка, но не беспредельна; что, всё же, тут не степь с обозами, везущими и рассыпающими соль по всему горизонту. И не подозревая, что всё оно немножечко да не так, — мотал головой, пускался вприсядку, протарабанивал ногами по половицам, и — летел, летел, — даже уже совсем не разбирая дороги…

— Й-эх! Й-эх!
Ой вы, кони залётные!
Слышен клик с облучка…

Сначала с ближайших столов посыпалось всё самое хрупкое и стоявшее с краю. Раздался звон. Затем грянулась на пол стопа тарелок, и какой-то китайский чайник буквально полетел без крыльев, увлекая за собой целый выводок зачирикавших белых чашек (были они тоже китайскими или нет — это уж потом археологи установят, наверное, по осколкам)… Но и это ещё не всё! Звонко зашелестев, лавиной с разных выступов поползла и вся эта пёстрая шушера мелкотравчатых сувениров (каждый из которых, конечно, был чем-то дорог хозяйке дома), — и вся вообще статуэточная шпана фарфоровая, друг и пособница чайной посуды, засвистела туда же, куда и ведущая диаспора… (Что шмякнулось, то как раз не разбилось. Я с удовлетворением отметила уцелевшего, несмотря ни на какие катаклизмы, тряпочного зайца в "вафельных" брюках; он был мне с детства знаком.)

Вот это да! Вот это была работа! — думала я теперь, из далека времени, про этот великий спектакль. Что стеклобою было, что громозвону! А это что? — почти скривясь, почти с презрением помышляла я о себе, на чьём счету значилось только одно блюдо! Правда, его считают особенным, — ну что ж… И тут я опять приуныла. Уже из-за того теперь, что блюдо считалось особенным, а с тем росла и моя виноватость. И даже досада взяла меня на Степана Трофимыча: столько всего переколошматить, — так ведь что ж ему стоило и эту глупую тарелку взять на себя? Ему-то без разницы, одно к одному, — так шандарахнул бы уж и эту надоедливую вещь, если (как мы теперь это ясно видим) она всё равно была обречена и окончательное решение её судьбы оставалось лишь вопросом времени. Не пойму: каким же образом он её тогда обошёл?! И что за дурацкие, с другой стороны, в этом доме порядки. Уж не могли царицу свою посудную — Клеопатру свою ненаглядную, обустроить поближе к самому краю! Чтобы Трофимыч и её тогда успел ниспровергнуть… Ему, повторяю, семь бед — один ответ, а мне теперь с ней каково? Блудница паршивая! Сколько мне через неё ещё страдать (даже не имея эту швабру в соперницах, как сотни других девушек, а просто из-за того, что не вредить она не может)!

Однако… чего это я удивляюсь, что Кулебякин больше сюда не вхож? Ещё бы ему быть вхожим — после той битвы осколков… А между тем он один — с его живым характером — только и сумел бы сейчас развеять эту тягостную атмосферу. На меня безотрадность плохо действует.

…Итак, вызывая во мне ребячливый, подсознательный (ах! теперь он был бы сознательный!) и всё же несколько глупый восторг, — расчимбрякалось и пошло на чистые дребезги очень многое. А что же Степан Трофимович? Хватился? Испугался? Опомнился? Отнюдь. Наоборот! Если даже мне всё это немножко нравилось, то ему ещё больше льстило…

И вот, окрылённый своими певческими успехами — на этот раз мнимыми (а сопроводительный звон оценив, наверное, как поддержку подголосками), он вдруг сам: возьми да и хвати мимоскоком об пол первую подвернувшуюся салатницу, — было нечаянно, стало нарочно и переставало уж быть забавно! И начал уже всё кругом целенаправленно разносить вдрызг, и шага не промчал дальше, чтобы специально что-нибудь не обрушить… Тётя, как сейчас помню, дико побледнела и стояла в углу, вид имея при себе очень странный. Некоторые кинулись к ней на помощь, другие — к нарушителю, — но не так-то просто было его урезонить или, подхватив "под белы руки", вытолкать вон: он лягался, он ритмически, танцевально брыкался, пребывая, кажется, в отчётливом убеждении, что главное на свете это, конечно же, удальство, а всё остальное — так… Низкое лицемерие!

Наконец этот аспид, многими мужскими руками к дверям толкаемый, грациозно вымчал на улицу, где продолжал отплясывать, буквально "под собою не чуя страны", — и вперёд побежал в танце, развивая новую ртутную неуловимость и не обращая никакого внимания на погоню…