Бился я, бился в душе над этим всем — и наконец ей, прямо у разлучного куста, и говорю: "Как хочешь, но давай с ним разводись!" — "Зачем? Разве тебе плохо так? Я у тебя чуть не каждый день, готовлю тебе, убираю, все прелести семьи — и ни за что еще не отвечаешь! На что и как мы будем втроем жить?" — "Как будем жить — не знаю. Но я не могу расставаться с тобой каждый раз — и коченеть от мысли, что ты уходишь спать к другому!" — "Я же тебе сказала, что не сплю с ним! Я для него придумала болезнь, когда это нельзя". — "Сегодня отвертелась, завтра — все равно когда-то не отвертишься!" — "Ну не дури ты себе голову! Мне страшно приятно, что ты так к этому относишься, но не дави на меня! Дай хоть подумать! Ведь есть еще и дочь — и он тоже ее любит!"
Но пока она с медлительностью женщины, повязанной всем от природы туже нашего, раздумывала над моим ультимативным предложением, со мной стряслось то самое, боясь чего я и поднял всю бучу. Я на живом примере нашего романа понял одну простую истину. Что такой любви, как чистое искусство для искусства, сугубо эротический роман без продолжения, не может быть. Любовь — всегда запальчивый стартер, который или со своим учащенным треском запустит дальнейший, уже капитальный и долгоиграющий семейный дизель — или сдохнет, ничего не запустив. Запаса собственного керосина у любви немного, хотя ее великий треск и сеет всяческие романтические заблуждения. И моя любовь, все время чувствуя себя словно в чужой тарелке, на приблуде у чужого, уже дошла до своей верхней мертвой точки. Либо у нас безотлагательно запустится своя семья — либо останется один, уже ничем не лучший непочатой массы новых сексов, просто старый секс. И так как от нее, бедняжки, все ответа не было, мой стартовый запал, не послуживший ничему, резко пошел на спад. Когда это дошло и до нее, она с отчаянья решилась наконец: "Я согласна". Но нас уже разодрала эта классическая, как сама судьба, противофаза. И я ответил: "А я уже нет".
Но дальше, кстати, дулись друг на дружку мы не очень долго. Веской причины для взаимного упрека не было — и после сдутия легкой обидной пены осталось одно то, о чем она провидчески сказала еще в день возврата ее мужа: "Вспомни, как нам было хорошо!" Даже на почве этой светлой памяти мы еще сколько-то с ней перезванивались просто дружески, и я порадовался в самом деле за нее, узнав, что она снова, как ни странно, сошлась с мужем. Потом, за кучей собственных забот у каждого, и это телефонное общение иссякло. Последним известием от нее было то, что она опять "с бемолем" — то есть, на сленге музыкантов, с пузом. И будущего мальчика непременно назовет моим именем.
Таким на редкость благим образом тогда и завершился этот памятный роман. Но ее нынешний звонок перевернул, как в гробу, все давнее воспоминание.
Свой конкурс в оркестр она в итоге так и не сыграла. Сперва не дал второй ребенок, а потом и третий еще поставил ее музыкальным грезам полный крест. Что впрочем еще никакой не крест для женщины: стать матерью троих детей — не шутка тоже.
Но сколько-то тому назад ушел из своего оркестра ее муж. Халявные гастроли кончились, наставший моисеев принцип обрекал или не щадя таланта и зубов выгрызть хлебный контракт — или на полку зубы вовсе. И он, типичное ни то ни се, без сожаления отбросив свой смычок, откинулся в менее вредный бизнес: перегонять с более легким, чем на музыке, наваром машины из Ульяновска в Москву. При этом и всего, что было в нем человеческого, лишился без остатка.
В чем ей досталось убедиться самым жутким образом. Когда-то сочиненная ей и наверняка искупленная всем ее дальнейшим байка об ее женском недуге аукнулась ей уже в сорок с лишним. Ее постиг рак матки, матку в результате вырезали — и она только недавно еле-еле оклемалась после операции и уймы вколотых попутно средств. А он, пока она лежала под капельницей, завел роман с какой-то молодой челночницей с Ульяновска, привез ее сюда, снял с ней квартиру — и недавно снес в суд иск о выселении ее с детьми из их квартиры. Тем временем хоть старшая дочка успела выйти замуж, даже родить внучку. Но с ней еще двое детей, папаша к ним заглядывает раз в полмесяца, на десять минут, не больше. Дал на последний месяц ей 500 рублей; она, едва встав на ноги, пошла снова работать в школу — еще тысяча в месяц. О нужных ей лекарствах нет и речи — дети голодают.
И дальше она с такой слезой по горлу, перед которой рассопленные мной когда-то от любовного избытка слезы были просто райским наслаждением, сказала:
— Я позвонила тебе просто потому
, что больше некому. Знакомые все отвернулись, боятся, что я их о чем-то попрошу. Если б не дети, для меня вопроса не было б: покончила с собой и все. Отдать всю жизнь, родить детей — кому? Не человек — какой-то просто оказался кусок мяса, биомасса. Говорит, отсужу свое — и видел вас в гробу! А то живете здесь как короли — а мне жить негде!
Излив мне душу, заключенную когда-то в дивном, но не пощаженном гнусным роком теле, она совсем расклеилась:
— Прости, тебе наверное противно все это слушать. Я бы, честное слово, не позвонила б, если бы не дети. Ты даже не представляешь, как они страдают. "Папа, папа!" — а он плевал на них!.. Захотелось вспомнить что-то хоть хорошее, без этого совсем невыносимо жить! Спасибо тебе, правда; если позволишь, я еще как-нибудь позвоню — или хотя бы буду думать, что могу позвонить…
И я с бессильем столь же ныне нищего подумал, кладя трубку: нет, что-то у нас с этой моисеевой зачисткой вышло не туда. Тот вождь жестоко чистил сквозь пустынный жернов свой народ от рабской кости, всякой голубой и прочей сорной дряни. А в нашем диком случае процвел прямо обратный, отрицательный отбор. Те, кто ни то ни се, не соль, а сор земли, — лучше всего и приспособились к невыживаемым условиям родной степи, и процвели, живые мощно. Все это отребье экс-интеллигенции, провонявшей еще раньше своей гнилой корыстью, поклонством без стыда любому богу и магогу, вплоть до Секо Асахары, на которого за лишний бакс пилила половина БСО; перенявшей от Чайковского не его вещий, трудно постижимый смысл — а лишь его нехитрую педерастию. А истинная мать, которая когда-то, выбирая между удовольствием со мной и благом своего ребенка, по сути всей оттяжкой своего ответа выбрала свой материнский долг — схватила самую жестокую, как сапогом в живот, расплату.
Но я уверен: этот рак постиг не ее матку. Он постиг всех нас — сошедших до какой-то биомассовой культуры дикарей. Только пока мы пили свое пиво, ответила за все своим животворящим лоном, защищенным наименее от биомассового культа времени — она.