Изменить стиль страницы

В сравнении с "Живи и помни" сегодняшняя вещь Распутина — прежде всего произведение многословное, исполненное внешне и, если угодно, внутренне обилия авторских комментариев, подспудной тревоги перед возможным произволом собственного таланта, стремлением держать его под контролем. Вот уж поистине: искусство во имя жизни, в данном случае — жизни своего этноса. Но какая за всем этим неуверенность, что у нации еще остались силы понимать игру и блеск искусства, какая боязнь "навредить" необдуманным словом, неосторожным поворотом сюжета, какое острое желание помочь не "словом", а "делом".

К чему вся эта игра, — словно бы восклицает писатель, — фантазия, блеск искусства, если книга создается на языке народа, который, может быть, через двести лет исчезнет, растворится в истории?

Всё сухо, уверенно написано и ровно, но за внешней оболочкой какая чувствуется глухая страсть, питающая редкую для сегодняшней литературы энергию повествования!

Основная задача — прояснить суть происшедшего и происходящего не в русской литературе, а в русской жизни. По той решительности, с которой написана гражданская часть книги, видно, что для писателя загадок здесь давно нет:

Со всех концов нагрянули они,
Иных времен татары и монголы…

Идет война против России, несколько закамуфлированная, но самая беспощадная. Для писателя сомнений нет: даже гипотетическая идея непротивления не рассматривается, нашествие должно быть остановлено любой ценой. Иногда эта цена очень высокая, как в случае главной героини повести Тамары Ивановны, матери поруганной Светы. Насилие не должно быть прощено. Осквернение может быть смыто только кровью. Для Тамары Ивановны это закон, впитанный с молоком матери. Пренебречь им — значит пренебречь чем-то надмирным, более значимым, чем простые человеческие законы. Выясняется, что подкупленные блюстители закона хотят замять дело, что никто, кроме нее, не в силах восстановить справедливость. Тогда Тамара Ивановна выслеживает кавказца, вызванного прокурором для якобы допроса, а на самом деле для дачи взятки, и убивает его из обреза прямо в стенах прокуратуры. Этот обрез она сделала накануне ночью из охотничьего ружья, которое досталось ей от отца.

Невозможно отмахнуться от этих страниц, невозможно не задуматься над ними — над различными идеологическими векторами в нашей литературе, над различными духовными началами в национальном самосознании.

Уместно сравнить "Дочь Ивана" с другим знаковым произведением последних лет — "Господином Гексогеном" Александра Проханова. Роман Проханова относится к экстремальной литературе по форме и содержанию. Но самый крайний сарказм, самые изощренные метафоры направлены все-таки на социальную оболочку человеческого существования и оставляют роман в основе своей парадоксально близким русской классической литературе с ее всепрощением и милостью к падшим. В повести Распутина внешне привычна каждая строчка, вся интонация выдержана в духе традиционного реализма, но сущность находится на грани разрыва с традицией, утвержденной классикой. Духовный смысл книги: не "милость", а возмездие, не прощение, а уничтожение врага (рука тянется написать даже: "истребление" — одно из ключевых понятий в ветхозаветных текстах). К присутствию подобной книги в русской литературе будет трудно привыкнуть, трудно его осмыслить.

Наше национальное самосознание находится в плену того круга представлений, которые создала и отразила русская классическая литература, и всё, что в последующей литературе противоречит ей, рано или поздно исторгается на обочину. Выдержит ли это давление книга В. Распутина?

Но не только и не столько от этого будет зависеть судьба книги. Как воспримет ее современный русский человек, самый чуткий, о встрече с которым мечтал когда-то Георгий Иванов ("Русский он по сердцу, русский по уму, если с ним я встречусь, я его пойму")? Поймет ли он эту книгу? Сознание, ум, конечно, будут всем изображенным взволнованы. Но возникнет ли отклик в сердце? С горечью усомнимся в этом. Обстоятельство, которое легкомысленно недооценивает наша культура: в русской жизни в двадцатом веке исчезла среда, где зиждилось знаменитое "роевое начало", одними прославленная, другими проклятая общинность. Изменились и русские люди. Мы не утратили чувства родины, этноса, судьба России не стала нам безразлична. Но мы воспринимаем эти ценности уже через призму индивидуалистического сознания. Сказать надо правду: понятия эти над личностью русский человек уже не поставит. Нельзя не учитывать этого. Ничего достойного не получится из игнорирования этого давно и прочно свершившегося факта. Боюсь, Распутин не до конца осознает его или не хочет признать. "Рецепты спасения" — спасения в коллективизме, которые предлагает автор, едва ли окажутся притягательными для современного русского сознания.

Примечателен в этой связи в повести образ Ивана, сына мятежной Тамары.

Это самый обаятельный и единственный неудачный образ в книге. Может быть, сказать "неудачный" не совсем верно — во всяком случае, речь не идет о художественной несостоятельности.

Иван не такой подросток, как все, он думающий, критически воспринимает действительность. Он — обособленный, и благодаря этому уберегает себя от пагубной стадности. Писатель возлагает на него надежды, но не знает, что делать с ним, куда его направить. Иван однажды увязывается за скинхедами, но бесплодная жестокость их затей ужасает Ивана. Позже его увлекает русская старина, древнерусский язык, он подумывает стать филологом… Потом обучается плотницкому ремеслу, едет в одно из заброшенных сел рубить разрушенную когда-то деревянную церковь и т. д. Очевидно — это всё внешнее, на самом деле он призван осуществиться как личность, как персона, но всякие намеки на индивидуализм автор тщательно устраняет. А между тем не может скрыть от Ивана некую полую сущность его увлечений, что, в свою очередь, не ускользает от читательского внимания.

Формально в этих эпизодах не к чему придраться, но именно через них в повесть закрадывается фальшь, или, скажем мягче, некая духовная раздвоенность. Притом даже не во внешнюю ткань произведения, а в сущность, лишая книгу той внутренней музыки, которая зарождается в начале повествования и которая безнадежно убывает в финале. Видимо, искусство не прощает подчинения его жизни, пусть даже из самых благородных соображений.