– Они внушают мне безмерное уважение и, увы, безмерную тоску: чую пуританский дух в сем бездумном шествии Божьего усердия; но разве может такое антииндивидуальное правление признать поэзию того, что выше всякого ума? Понятно, что человека, который отказался нести свою крупицу, ждет на его тропе убийца, и в каждой улыбке – приговор. Что же до меня, я предпочитаю одинокого крота: не роза он, зависимая от шипа и корня, не муравей, чье время бытия организовано неизменным стадом; незрячий, он идет своим путем, зная, что истина и свобода суть состояния духа. – Он пригладил волосы и засмеялся, по-видимому, над собой. – Будь я мудр, как крот, будь я свободным и равным, какого прелестного дома терпимости был бы я хозяйкой; впрочем, скорее кончил бы госпожой Никем Особенным – расплывшимся без корсета созданием при кирпичноголовом муже и лесенке отпрысков, при плите с горшком жаркого.
Торопливо, словно с важным донесением, по его шее взобрался муравей и скрылся в ухе.
– У тебя муравей в голове, – сказал Джоул, но Рандольф лишь слегка кивнул и продолжал говорить. Тогда Джоул прижался к нему и, насколько мог тактично, заглянул в ухо. Мысль о муравье, бродящем внутри головы, так захватила его, что он не сразу услышал молчание Рандольфа и заметил его долгий напряженно-вопрошающий взгляд; от этого взгляда у него самого по телу таинственно побежали мурашки. – Я смотрел, где муравей, – объяснил он. – В ухо к тебе влез. Знаешь, это может быть опасно, ну, как булавку проглотить.
– Или потерпеть поражение, – сказал Рандольф, и лицо его спряталось в сладких складках покорности.
Тряская трусца Джона Брауна приотворяла хрупкий лес; платаны роняли дождем пряно-карие октябрьские листья; как жилы в желтом ливне, вились пятнистые тропки; на понурых башнях аризем примостившись, клюквенные жуки пели об их приближении; древесные квакши величиной не больше росинки прыгали и верещали, сообщая новость белу свету, который весь день был в сумерках. Они двигались по заросшей дороге, где катили когда-то лакированные экипажи, и дамы, благоухавшие вербеной, щебетали в них под яркими зонтиками, как коноплянки, а дубленые, разбогатевшие на хлопке господа хрипели друг другу сквозь сизый гаванский дымок, и с ними ехало потомство – чинные девочки с мятой, растертой в носовых платках, и мальчики с недобрыми глазами-вишнями, маленькие мальчики, до визга пугавшие сестер рассказами о кровожадных тиграх. Осень проветривала наследный бурьян, вздыхала по жестоким бархатным детям и бородатым мужественным отцам: было, шептал бурьян, кануло, шептало небо, прошло, шептал лес; но первым плакальщиком по минувшему досталось быть жалобному козодою.
Как чайки оповещают моряка о близкой суше, так жгутик дыма, размотавшийся за стеной сосен, дал знать о гостинице «Морок»; копыта Джона Брауна чмокали в болотной жиже; путь их шел по зелени кругом Утопленного пруда, и Джоул все смотрел на воду, не выплывет ли креол или картежник, но, увы, эти скользкие типы не показывались. Зато, не добредя до берега, стояло горбатое человекообразное дерево, и мох свисал с его макушки, как волосы у пугала; закатные птицы галдели вокруг этого островного насеста, взрывая унылую окрестность печальными криками, а плоскую кисельную гладь пруда тревожили только сомовьи пузырьки; и взрывом, подобным птичьему крику, раздался в ушах Джоула смех красивых плескуний-девушек, вздымавших алмазные плески, красивых, арфоголосых девушек, ныне умолкших, канувших в объятия возлюбленных, – картежника и креола.
Гостиница поднялась перед ними курганом костей; крышу венчали деревянные мостки, и там, перегнувшись через перила, с нацеленной на тропинку подзорной трубой стоял Маленький Свет. При их приближении он бешено замахал руками; сперва они сочли это не в меру бурным приветствием, но, поскольку неистовство его не шло на убыль, довольно быстро поняли, что он их предостерегает. Осадив Джона Брауна, они ждали в натеке сумерек, когда отшельник, исчезнувший в люке, появится снова на пологой лестнице, тенькавшей втуне над феодальным лужком к самому краю воды. Потрясая ореховой тростью, он по берегу ковылял корякой, корягой, и глаза сыграли с Джоулом шутку: ожившим деревом в пруду примерещился ему отшельник.
Поодаль от них отшельник остановился и, накрючась на трость, приклеил к ним взгляд. Тогда Рандольф назвал его по имени, и старик, изумленно моргая, разразился игривым кудахтаньем.
– Ай да проказники! Глаза-то никудышные, стою тут с трубой и думаю, кто там такой едет, кого это там несет? Переполошили вы старика. За мной, за мной идите, да поглядывайте – пески зыбучие кругом.
Они двигались гуськом. Джоул вел мула последним и, ступая в болотца Рандольфовых следов, недоумевал, зачем его обманули, ясно ведь было, что Маленький Свет их не ждал.
Лестница под мягкой плесенью ковра лебединым изгибом уходила наверх из вестибюля гостиницы; сатанинский язык кукушачий высовывался из стенных часов, немо кукуя сорокалетней давности час; на щербатой конторке портье истлевали в горшках сухостойные пальмы.
Привязав к ноге Джона Брауна плевательницу, чтобы слышно было, если он куда убредет, они оставили его в вестибюле и гуськом потянулись в танцевальный зал, где упавший канделябр алмазел в залежах пыли и сорванные драпировки на волнистом полу стояли кучками, подобно дамам в реверансе. Минуя рояль, затянутый паутиной, как музейный экспонат кисеей, Джоул пробежался по клавишам, но вместо чаемого собачьего вальса в ответ раздалась лишь сухая тараторка торопливых ног.
За танцевальным залом располагалось то, что некогда было личными покоями миссис Морок – две просторные, скупо обставленные комнаты, прекрасно чистые; в них и обитал отшельник, и то, что он нескрываемо гордился ими, добавляло прелести этому неожиданному островку; когда же он затворил дверь, окружающие руины как бы перестали существовать. Огонь камина полировал вишнево-красную мебель, золотил крылья резного ангела, и отшельник, вынесши бутыль самогонного виски, поставил ее так, чтобы еще и светом сдобрить ожидаемую усладу.
– Давненько вы сюда не заглядывали, мистер Рандольф, – сказал он, придвигая кресла к огню. – Ребенком еще, вроде этого милого мальчика. – Он ущипнул Джоула за обе щеки – а ногти у него были такие длинные, что чуть не прорвали кожу. – С рисовальными книжками сюда приходили; вот бы опять так пришли.
Рандольф наклонил лицо к тенистым глубинам кресла.
– Как это глупо, мой милый; знаешь ли ты, что, раз я приходил сюда ребенком, так здесь почти весь и остался? Я всегда здесь был, так сказать, даровым постояльцем. То есть надеюсь, что был, иначе почему мне так неприятно думать, что я оставил себя где-то еще.
Джоул улегся перед камином, как собака, и отшельник дал ему подушку под голову; весь день, после многих недель в постели, он словно боролся с круговертью, и теперь, блаженно разомлев от тепла, уступил, сдался огненной речке, и та понесла его к порогам; в голубом смежении век многословное журчанье пьющих звучало где-то далеко: отчетливей и ближе были шепоты за стенами и над потолком: кружение бальных туфель, послушных требованиям скрипок, шастанье детей, взад и вперед шаги, слагавшиеся в танец, вверх-вниз по лестнице чок каблучков и девчоночий щебет, рассыпная лопнувших бус, катящихся жемчужин, соскучившийся храп дородных отцов, постук вееров, отбивавших такт, плеск одетых в шелк ладоней, когда вставали кланяться музыканты, белые, как женихи в костюмах-пирожных. (Он смотрел в огонь, томительно желая увидеть их лица, и пламя вылупило эмбрион: в прожилках, трепетное нечто, медленно обретавшее черты, но так и не выступившее из-под ослепительной пелены; он все приближал к нему глаза, уже закипавшие: скажи, скажи, кто ты? Я знаю тебя? Ты мертвый? Ты друг мой? Ты любишь ли меня? Но цветная, без тела, голова так и не выпросталась из-под маски, не разгадалась. Тот ли ты, кого я ищу? – спросил он, не зная, о ком спрашивает, но в полной уверенности, что такой человек должен быть, как есть у всех: у Рандольфа с его альманахом, у мисс Глицинии, фонариком обшаривавшей тьму, у Маленького Света, который помнит другие голоса, другие комнаты, – у всех у них, помнящих или никогда не знавших. И Джоул отодвинулся. Если узнает он лицо в огне, то что еще найдет ему в замену? Легче не знать, лучше небо держать в ладони, как бабочку, которой нет.) Доброй ночи, дамы, сладких снов вам, дамы, прощайте, дамы, мы покидаем вас! Прощальные вздохи складываемых вееров; грубый топот мужских сапог; крадущиеся шажки, смешки девочек-негритянок, их бег на цыпочках по громадным сотам, задувание свеч, задергивание штор на ночных окнах: отголоски оркестра гуляют по дому сна.