Изменить стиль страницы

На неделе, думал воскресным днем в «Силе» каждый, жатву не начали, ну, теперь, значит, только не раньше понедельника…

Но вот именно в воскресенье, уже в середине дня, на крыльях народной молвы прилетела весть, что Орешин уже убирает.

«Маяк» не южный колхоз, он на западной границе района, на одной линии с «Силой». И там уже косят!

Василий Федорович не поверил, позвонил в «Маяк».

– Да пробуем только! – ответил Орешин в своей уклончивой манере.

Василий Федорович уловил хитринку: пробуем! Это же Орешин!. Он и завтра так скажет: пробуем, только еще прилаживаемся… А потом сразу ошарашит вестью в райком: скошено уже пятьсот гектаров, намолочено столько-то тысяч центнеров хлеба…

– Ну что пшеничка у вас? – поинтересовался Василий Федорович.

– Да бедноватая… – разочарованно сказал Орешин. – Больше двенадцати не даст.

Это значит, понял Василий Федорович, верных восемнадцать центнеров на гектаре… Что ж, в «Силе» тоже будет не хуже. Как ни палила землю сушь, а все-таки зерно родилось. Агротехника – спасительница. Лет десять-пятнадцать назад, когда еще не применяли весь комплекс теперешних приемов, в такой засушливый год и семян бы не вернули…

Говорил Василий Федорович с Орешиным спокойно, размеренно, никуда не торопясь, но у самого внутри было далеко не так спокойно, душа его вся уже бурлила в нетерпении.

– Давай-ка и мы начинать, – положив на телефон трубку, сказал он Илье Ивановичу, сидевшему возле стола. – Выдвигай технику. Ячмень я утром смотрел, по-моему, уже можно. Чего сидеть? Чуть упустим – зерно сыпаться начнет…

– Сложное поле… – заметил Илья Иванович. – Неровное… Я тоже ячмень смотрел. Что-то мне сомнительно, чтоб можно было его напрямую… Может, в валки сначала положим?

– Ты посылай туда Махоткина. Он лучше нас разберется – как… И мы подъедем. Сообща и решим.

Петр Васильевич привел комбайн на безлюдный полевой стан, заглушил мотор, спустился по лесенке вниз.

Полевой стан представлял небольшой островок целинной земли, с неглубоким, почти пересохшим, однако полным лягушек ставком, чахлыми кустами терновника, кучкой молодых пирамидальных топольков, посаженных, чтобы как-то оживить, украсить это скучное место среди голой степи, распаханных полей. На вдавившихся в землю колесах стоял фанерный вагончик для ночевок, невдалеке от него – дощатый, сколоченный на скорую руку, потемневший от времени и непогоды сарай, что-то вроде подручной мастерской и склада: в нем на широком срезе древесного ствола были укреплены большие слесарные тиски, на другой такой же колоде стояла кузнечная наковальня. Большая часть сарая была забита разным железным хламом, перепачканным землей и мазутом: всё, что ломалось на тракторах, комбайнах, жатках, прицепных орудиях, сваливали здесь; хлам этот лежал годами и бывал полезен: механизаторы рылись в нем в поисках нужных болтов и гаек, железных уголков, косячков, шестерен и прочего, когда надо было что-нибудь спешно приварить, подлатать в своих машинах.

Солнце уже клонилось с небосвода, но было еще довольно высоко над горизонтом и пекло сухо, резко, не в темя и плечи, а сбоку, в затылок и щеки. При зное это самые неприятные часы, когда солнце стоит вот так, в половину своей высоты: лучи его, кажется, греют жарче, блеск его слепит, как горящий магний, как ни повернись – оно всё в глаза, а если еще работаешь в эту пору – то просто мука: жмурься, насовывай пониже на лоб козырек, прикрывайся ладонью; даже темные очки не спасают.

В десяти шагах от комбайна простиралось ячменное поле.

Петр Васильевич зашел в ячмень. Ростом он не вышел – доставал всего до колена. И колос был щуплый, короткий, легкий, зерно в нем тоже легкое, морщинистое. Не хватило влаги для полного налива. Но как ни легки были колосья, они все-таки уже согнули верхушку стебля, держались уже не прямо, а параллельно земле и все вместе создавали над полем сплошной белесо-желтый покров. Поле, уходя вдаль, слегка подымалось и было видно на большое расстояние вперед; ни дуновения ветерка, ни хотя бы самого слабого движения воздуха не ощущало лицо, но легкий атласный блеск нежными переливами бежал по белесой глади поля, оно точно бы жило, дышало; едва уловимый шелест, шорох слышался на всем его накаленном зноем пространстве, – это в колосьях, в своих сухих легких одеждах невидимо шевелилось зерно, творя последнее таинство своего доспевания.

Петр Васильевич провел рукой сверху по колосьям, вдоль их наклона, – как бы погладил их; они пружинисто отвечали его руке, выскальзывая из-под нее и возвращаясь на прежние свои места, щекоча кожу ладони тонкими сухими усиками, которые казались живыми и чувствующими. Петр Васильевич трогал колосья, ощупывал их, и колосья, мнилось, в своих движениях тоже прикасались к нему, стараясь угадать, кто это пришел в поле, чья это рука протянулась к ним – праздная, случайная, или добрая рука хозяина и творца, та самая, что посеяла здесь их, на этом просторе, дала им жизнь и ее радости.

Никто не сочтет, да и Петр Васильевич не вспомнит и не подсчитает, сколько раз пахал он это поле, сколько раз волок здесь его трактор за собой сеялки, культиваторы, дисковые лущильники, сколько раз утюжил он его на своем «Эс-ка», наголо выбривая… В этом поле больше ста гектаров и самый неудобный рельеф, но Петр Васильевич мог бы водить здесь комбайн с закрытыми глазами, – так запечатлены в его мозгу все бугорки и ложбинки, все неровности, с какого конца ни начал бы и ни повел бы он гон. А всю колхозную землю разве знает он хуже? Тридцать лет бороздит ее вдоль и поперек! Колхозные агрономы не знают о земле, о полях то, что узнал и хранит в своей памяти он…

Разминая в руках сорванные колосья, Петр Васильевич вернулся на стан. В последний раз он был здесь весной. Он заглянул через дверной проем в сарай – и словно бы поздоровался взглядом с тисками, наковальней. Тиски он сам когда-то прибивал к колоде железнодорожными костылями, а если бы наковальня могла бы зазвенеть теми ударами молота, которыми он правил на ней железо, плющил заклепки – то звону этому не кончиться бы и в неделю…

Митроша не слез с комбайна, остался наверху; согнувшись, к чему-то присматривался в моторе.

– Чего ты там колдуешь? – окликнул его Петр Васильевич.

Митроша еще с минуту занимался своими наблюдениями, потом выпрямился, потер паклей руки.

– Ух и мастера! – – проговорил он со вздохом. – Мы б с тобой лучше сделали. В двух местах масло из-под прокладки выбивает. А греется! Как бы радиатор не потек. Вроде они ему совсем обкатку не давали. Собрали – и нате вам…

Митроша ругал ремонтников, у которых побывал комбайновый мотор. Его, по сути дела, заменили на новый. Но какой новый? Старый, снятый с комбайна, «Сельхозтехника» отправила за двести километров на специализированный ремонтный завод. Там все прибывшие в капитальный ремонт моторы разбирают полностью, до винтика, совсем сносившиеся детали отбрасывают, заменяют свежими, остальное доводят до нормы, отдают на сборку, и рождаются уже совсем другие моторы, из реставрированных и запасных частей. Быстро и было бы, должно быть, хорошо, если бы не экономили новые детали, делали дефектовку беспощадно и если бы не помнили своих и чужих. А то завод хоть и межрайонный, но для колхозов близких, своего района – одно старание, для дальних, чужих – другое, пониже. Свои заказчики рядом, им в глаза смотреть, они и мотор назад привезут, а те, что за сто, двести километров, выматерятся только, да и все. Да сами и доделают, что не так, не везти же мотор обратно, в такую даль?

Петр Васильевич смолчал. То, на что указывал Митроша, он уже заметил. Но что сейчас облаивать далеких незнакомых мастеров, какой толк? Делу не поможешь, мотор от твоей брани другим не станет. Поосторожней надо с ним на первых порах, побережливей. Притрется, обкатается, перестанет так греться. Прокладку можно затянуть посильней. Ну, а если неполадки проявят себя всерьез, что ж, придется им с Митрошей самим делать починку, поработать ключами ночку, чтоб не терять белый день…