«Будет знать, кто у него в начальниках. Города брать — не в тире жмуриться».
Плечев поднялся, не дождавшись концерта. Но перед тем как уйти, нагнулся к Каширину и сказал запинаясь:
— Желтый дом с колоннами немцы не поджигали. Биржа там для подростков помещалась. И все списки наши. Кто из лагеря сбежал. Тот дом мы сами подожгли. А на виселице той... моя сестренка отмучилась. В ночь перед вашим приходом. Если от театра смотреть — крайняя слева. Босая... В розовой кофточке...
Плечев круто отвернулся и быстро пошел между скамейками. Он шел опустив голову.
Каширин привстал. Он забыл, что на коленях у него раскрытый кисет. Не заметил, как рассыпал табак. Он проводил Плечева долгим взглядом, пока тот не скрылся в толпе солдат, за скамьями.
Прошло несколько минут, прежде чем Каширин подобрал кисет. Он торопливо свернул цигарку и затянулся с такой жадностью, словно хотел в одну затяжку покончить со всей цигаркой.
Перед тем как сесть на место, Каширин несколько виновато и растерянно оглядел этих коротко остриженных парней, сидящих вокруг...
С особенным чувством встал назавтра Плечев у знамени. Он не только служит в дивизии, которая носит имя родного города. Он охраняет гвардейское Знамя, которое полк получил за освобождение этого города.
Священный шелк! Какой гордой и опасной, смелой и трудной жизнью довелось ему прожить! И какое славное долголетие ждет его впереди. Этот шелк мог пойти на диванные подушечки, на безделушки и прожить уютную, праздную жизнь. Насколько счастливее судьба знаменного шелка! И тем драгоценнее этот шелк, тем больше у него благодарных наследников, чем больше он пропах порохом, опален в боях, истрепан, прострелен пулями и пробит осколками.
Плечев стоял у знамени, и слава полка воинственно шумела над его головой.
Каширин с нетерпением ждал возвращения Плечева. Джаманбаев читал, а Каширин не мог найти себе места. Он чувствовал вину перед Плечевым, и потребность говорить о нем становилась все острее.
— А парня на место помощника Василь Василии прислал сто́ящего, — неожиданно сказал Каширин. — Этот знамени не уронит. Как ты думаешь?
— И я так думаю.
— Думаешь, думаешь... Голова и два уха! Думаешь... А не догадался парня как следует приветить. Накричал вот на него.
— Это я накричал? — От удивления Джаманбаев даже отложил книгу.
— Конечно ты. — И, снизив тон, Каширин добавил: — Ну и я, глядя на тебя, тоже в строгости перебрал.
— С больной головы на здоровую, — сказал Джаманбаев обиженно.
Впервые сегодня он привел пословицу к месту. Джаманбаев уткнулся в книгу и сузил глаза. Как многие, кто научился читать взрослым и кому грамота далась нелегко, он напряженно шевелил губами, как бы отпечатывая при чтении каждое слово.
Немало удивился Джаманбаев словоохотливости Каширина и его предупредительному отношению к Плечеву, когда тот наутро появился в палатке.
— Это ты, Павел, здорово придумал — на речку по утрам бегать, — разглагольствовал Каширин, пересев к Плечеву на койку. — Сила знаменщику — первое пособие. Иногда несешь и не чувствуешь, где древко, а где пальцы деревянные. Или плечо совсем отнимется. А через Белоруссию наступали! Двести километров за пять дней отмерили пешим порядком. И ни разу знамя земли не коснулось! Ни разу с ним на повозку, на машину, на танк не сели. По болоту шли. Вброд через речку бродили. И нигде не замочили шелка, не допустили знамя до воды.
Впервые, пожалуй, в словах Каширина не было желания уязвить новичка рассказами о боевых делах. Каширин поднялся с койки и вздохнул:
— Мне бы почерк получше! Я бы про то наступление целый рассказ написал. И про Гришина написал бы, и про Ванюшина. Да еще с картинками...
Плечев знал, что кровь Гришина осталась жить бурыми пятнами на знамени. Гришин присылает в полк коряво написанные письма, он еще не научился писать левой рукой.
А своего предшественника Ванюшина помнил Плечев хорошо. Когда Ванюшин, уже безоружный, опустился на колено, поцеловал край знамени, а потом неловко встал, лицо его было мокрым от слез. Ванюшин пошел назад, чтобы занять место в строю демобилизованных, сразу утратив молодцеватую выправку, потирая глаза кулаком...
Явился связной из штаба. Каширина вызывал командир полка.
«Нагорит мне за собрание, — струхнул Каширин. — Перебрал я с вопросами. Докладчик даже умаялся. Чуть себе бородку не выдергал».
Вопреки ожиданию, подполковник не выглядел строгим и осмотрел появившуюся на пороге долговязую фигуру Каширина смеющимися глазами.
— Ты там, Григорий Иванович, помощником недоволен. Так я тебе сверхсрочника на батарее подобрал. Не парень, а орел!
— Надо приглядеться, что за птица. Может, этот орел мокрой курице родня.
— Человек заслуженный. Вся грудь звенит.
— Грудь звенит — это хорошо. Но может, у него и лоб со звоном? Знаю я таких звонарей! С ними только лед сушить...
— А пожалуй, ты прав, Григорий Иванович. — Подполковник с трудом удержался от улыбки. — Зелен еще Плечев на такую должность. Тебе нужен человек при наградах.
— Это дело наживное! А Плечев парень боевой...
— Боевой, боевой... А ты что, с ним в боях был? Был боевой, да только у себя в люльке, когда пеленки пачкал! — И подполковник разразился смехом, который давно беззвучно кипел и клокотал внутри.
Каширин понял наконец, что подполковник шутит, и сразу почувствовал себя свободнее и увереннее.
— А Плечев-то, Василь Василии, всему полку земляк. Из нашего города.
— Значит, судьба ему находиться при знамени. Может, закурим по этому поводу, Григорий Иванович? Люблю после папирос махоркой побаловаться. У тебя какая?
— Тютюн сердитый, Василь Василии. Черниговский!
Каширин гостеприимно раздернул кисет. Курильщики свернули цигарки, уселись рядком и принялись толковать о делах полка. Но разве переговоришь обо всем, наворчишься вволю за несколько минут, подаренных цигаркой?
Вот почему Каширин медлил с каждой затяжкой и с сожалением поглядывал на огонек, который неумолимо подбирался к коричневым ногтям.
1947
КВАДРАТ КАРТЫ
Тени берез ложатся на дорогу смутными пятнами, и от этого выбоины малозаметны, они тоже походят на тени. Машину подбрасывает и трясет, но Антон Иванович, по своему обыкновению, жмет на всю железку. Его раздражает этот большак, ему не терпится поскорее выбраться на шоссе.
Рядом с Антоном Ивановичем сидит подполковник Позднышев, а на заднем сиденье, в затылок ему, по соседству с горкой чемоданов и запасных бачков устроился Луговой.
— Однако дорожка, доложу я вам, — не выдерживает наконец Луговой, подброшенный на ухабе. Он глубоко, почти по локоть, засунул руку в петлю у оконца.
— Ничего, скоро выедем на шоссе, — подбадривает Позднышев.
Уже притупилось любопытство ко всему, что виднеется за окном. Все, о чем хотелось сказать, сказано. Все песни, пришедшие на память, спеты. Луговой затягивал песню, бросал ее на полуслове, начинал вторую и перебивал сам себя третьей, а Позднышев, со свойственной ему обстоятельностью, пел все куплеты подряд, знал все слова.
Луговой вспомнил уговоры генерала Моложатова. «Ну что за охота трястись двое, а то и все трое суток на моем драндулете — да еще мотор плохо тянет, — когда можно сесть в мягкий вагон? Почиваете себе, как граф, а курьерский знай себе мчит. Только версты полосаты появляются в окне. Позднышев — другое дело, он — человек военный. А вы здесь при чем? Ведь всю душу вытрясет! Запылитесь до самой печенки, до мозга костей. Что вы, на наших учениях пыли вдоволь не наглотались?» — «Никак нет, не наглотался, — пытался отшутиться Луговой. — Только вошел во вкус». — «Хуже нет, как со штатскими спорить. И главное — приказать нельзя. Надел шляпу, с него и взятки гладки...»