Этот страх сестры был по тому времени вполне понятен. Такие вещи считались позорными и вызывали у окружающих не сочувствие, а насмешки.
Вскоре предсказание доктора сбылось, и Савельев умер.
На время похорон матушка отвезла меня к Воиновым, у которых я осталась погостить. Игры с детьми и спокойная, жизнь в доме Воиновых благоприятно отразились на мне: я поправилась, отдохнула и запаслась даже бодростью духа.
Вернувшись домой, я узнала, что от дядюшки получено письмо, в котором он писал, чтобы матушка в августе привезла меня в Петербург. Дядюшке, очень влиятельному генералу, удалось устроить меня на казенный счет в Смольный институт. Вместе с письмом он прислал и программу, по которой меня следовало подготовить.
Известие, что я скоро и навсегда уеду из дому, в первую минуту меня страшно обрадовало. Но когда я пораздумала, что до осени остается еще много времени, я опять затосковала. Мысль, что в родительском доме меня всегда ожидают напасти, твердо засела в моей голове.
Матушка послала Саше письмо, в котором она приказывала ей как можно скорее отказаться от всех занятий, чтобы приехать домой и немедленно начать готовить меня по всем предметам институтской программы. При этом матушка писала, что Сашиного жалованья, а также денег, скопленных от хозяйства, хватит на поездку всех нас в Петербург.
Скоро приехала Саша, и я с радостью начала готовиться приемным экзаменам. Несмотря на усиленные занятия я с каждым днем чувствовала себя бодрее и лучше. На будущее я смотрела без страха: ведь приближался день, когда я должна буду покинуть родительский кров…
Глава пятая
СМОЛЬНЫЙ МОНАСТЫРЬ
Я ПОСТУПАЮ В ИНСТИТУТ
В одно ясное холодное октябрьское утро я подъезжала с моей матерью к Смольному институту для благородных девиц.
Высокие монастырские стены, которые с этой минуты должны были отделить меня и от родной семьи и от деревенского приволья, меня нисколько не смущали. Не испугал меня и величественный швейцар в красной ливрее, распахнувший перед нами двери института.
Поездка в Петербург и новые впечатления чрезвычайно занимали меня. Я была полна радужных надежд. Матушка много говорила мне об институте, и хотя ее рассказы были очень скудны и однообразны, но мне они пришлись по душе. Все они сводились к одному: у меня в институте будет много, много подруг, с которыми я буду вместе играть и учиться, и мне будет очень весело с ними.
Я всегда страдала оттого, что у меня не было подруг-сверстниц, томилась своим одиночеством. Потому новая жизнь в институте мне казалась чрезвычайно заманчивой. Не успели мы еще снять с себя пальто, как в вестибюль вошла женщина с черноглазой девочкой приблизительно моих лет. Я хотела подбежать к девочке, но в эту минуту явилась дежурная классная дама. Она была толстая, пожилая, с обрюзгшим лицом и узкими, как щелки, злыми глазами. Едва ответив на приветствия, она попросила нас всех следовать за нею в приемную.
Матушка и мадам Голембиовская (так звали мать черноглазой девочки) стали извиняться за то, что привезли своих детей не к началу приема, а спустя три месяца. Они объясняли свое опоздание трудными семейными обстоятельствами и дальним расстоянием. Однако классная дама не удовлетворилась таким извинением и всю дорогу от передней до приемной не переставала ворчать на наших матерей. Однообразная ее воркотня раздавалась в огромных коридорах, как скрип неподмазанных колес.
Когда классная дама оставила нас одних в приемной, я захотела поболтать с новой подругой, но это не удалось мне. Девочка стояла около своей матери, то прижимаясь к ней, то хватая ее за руки, жалобно выкрикивала:
— Мама, мама!
А слезы так и лились по ее лицу.
Мать и дочь Голембиовские были очень похожи друг на друга. Обе брюнетки с большими черными глазами, бледные, худощавые, с подвижными и красивыми лицами, обе одеты в глубокий траур, то есть в черные платья, обшитые, как полагалось в то время, белыми полосами (плерезами).
Из разговора старших я поняла, что мадам Голембиовская недавно потеряла мужа. Брат ее, узнав, что она осталась без средств, предложил ей вести хозяйство в его доме и обучать иностранным языкам его детей. Для девочки же, своей племянницы Фанни, он выхлопотал стипендию и поместил ее в институт.
— Сударыня! Моя приемная не для семейных сцен. Извольте выйти с вашей дочерью в другую комнату и ждать классную даму.
Затем, повернув слегка голову в сторону моей матери, Леонтьева приготовилась ее выслушать.
Зная, что французский язык возвышал в то время в глазах общества каждого, кто им владел, матушка обратилась к начальнице по-французски.
По-видимому, она не ошиблась в своих расчетах, так как Леонтьева благосклонно кивнула головой. Впрочем, это можно было заметить только по тому, что ее высокий крахмальный чепец дрогнул на ее голове. Начальница держалась со всеми важно и торжественно. Сознание собственного величия не позволяли ей не только вступать в долгий разговор с кем бы то ни было, но даже и выслушивать что-нибудь, кроме коротких и почтительных "да" или "нет, ваше превосходительство". Поэтому беседа с моей матушкой длилась не более нескольких минут. При этом Леонтьева все время смотрела прямо перед собой, как бы поверх наших голов. Позже я узнала, что начальница никогда не смотрела в глаза своим подчиненным. Отдавая им приказания или выслушивая их, она всегда устремляла свой холодный взгляд куда-то в пространство.
Мы шли обратно так же, как и пришли: матери отдельно, мы, девочки, с Тюфяевой. Общее молчание нарушалось на этот раз только всхлипываниями Фанни. Когда мы вошли в комнату, в которой нас экзаменовали, наши матери уже сидели в ней. Фанни сразу же бросилась со слезами в объятия матери.
— Прошу прекратить этот рев, — резко заметила мадемуазель Тюфяева. — Через несколько минут, когда я приду за девочками, мы уже сами позаботимся об этом, а теперь это еще ваша обязанность, — сказала она, обращаясь к Фаннной матери.
— Ах, милая мадемуазель Тюфяева, — просила ее Голембиовская, — скажите ей хоть одно ласковое словечко… Хоть самое маленькое… Ведь у нее от всех этих приемов сердчишко, точно у пойманной птички, трепыхает…
— Трепыхает! Это еще что за выражение? — фыркнула в ответ классная дама. — "Молчать" — вот что вы должны сказать вашей дочери. Вы своими телячьими нежностями и начальницу осмелились обеспокоить, а тут опять начинаете ту же историю. И она направилась к двери.
— Покорись, дитятко! Перестань плакать, сердце мое, — покрывая дочь горячими поцелуями, приговаривала Голембиовская, не обращая внимания на то, что классная дама остановилась и смотрит на них. — Что же делать, дитятко! Тут уж, видно, и люди так же суровы, как эти каменные стены.
— А! — прошипела Тюфяева. — Я сейчас доложу инспектрисе, какие наставления вы даете вашей дочери.
Моя мать, понимая, как это может повредить Голембиовской, подбежала к Тюфяевой и начала умолять — ее:
— Сжальтесь! Сжальтесь над несчастной женщиной! Она в таком нервном состоянии.
Мадемуазель Тюфяева грубо отстранила мою мать рукой; в эту минуту Фанни вскрикнула и без чувств упала на пол.
Тюфяева быстро вышла за дверь, а затем к нам вбежало несколько горничных, и бедную Фанни понесли в лазарет. За ними последовала и ее мать.
Я наскоро простилась с матушкой, и так как передо мной опять выросла Тюфяева, отправилась за нею. Она привела меня на урок рисования. Я не грустила, расставаясь с матушкой, но слезы и обморок Фанни так взволновали меня, что я едва замечала окружающее. Как-то машинально проделывала я все, что мне приказывали, и даже не рассматривала своих новых подруг.
Но вот прозвонил колокол, девочки задвигались и стали подбегать ко мне с вопросами.
— Молчать! Становиться по парам! — крикнула классная дама и принялась устанавливать воспитанниц по росту, пару за парой — маленьких впереди, повыше — позади. При этом она строго следила за тем, чтобы колонна была ровной: то к одной подбежит — толкнет ее назад, то другую подвинет вперед, и, наконец, в строгом порядке повела всех в столовую, выступая впереди своего отряда.